Я молча смотрю на него. Дядя Женя смущается и уходит. Со временем он всё меньше разговаривает вслух, будто русская речь стала ему в тягость. Когда ты живёшь за рубежом, то ничего приятного тебе по-русски не скажут: это либо налоговый агент звонит, либо тупица из банковской службы техподдержки, либо надоедливый родственник. И дядя Женя кривит рот, пережёвывая плохой английский, как пресную овсянку. Он говорит тайское «коп- кун-кааап» доставщикам пиццы и морщится, когда они в ответ радостно сообщают ему «спосибаа».
– Русские, – говорит дядя Женя, когда ещё только слегка опьянел. – Приезжают в чужую страну со своими добрыми утрами, спокойными ночами, будущим здоровьем, а сами только и делают, что устраивают неспокойные ночи, недобрые утра, и здоровья у них при таком подходе не будет, – резюмирует он и наливает ещё.
«Папа, ты снова пил?» – спрашивает женщина на мониторе.
«Погода хорошая, Тошке нравится», – улыбается в ответ дядя Женя.
«Нормальный человек отнёс бы все деньги в банк и не переживал бы», – настаивает женщина в мониторе.
«Давайте вы сделаете великий интернет-проект, заработаете миллионы на продаже акций, а потом будете давать советы», – раздражается дядя Женя.
«Я просто хочу, чтобы с тобой всё было в порядке», – нудит женщина.
«У нас всё хорошо», – дядя Женя наклоняется ко мне, берёт меня на руки, поднимает к монитору и заставляет махать в веб-камеру.
«Прекрати мучать Тошку», – всё тем же тоном говорит женщина.
«Кто дал мой тайский номер страховым агентам?» – хмурится дядя Женя.
– Деньги, – говорит дядя Женя, когда трезвый и злой, – это магнит. Ты уехал хрен знает куда, а к тебе тянутся уроды всех мастей. Страховщики, банкиры, сутенёры, продавцы элитных энциклопедий, журналисты. Все тебя находят. Все хотят отщипнуть от тебя кусочек. Или украсть всё целиком.
И вы знаете, тут он прав. Приходили люди с проспектами, люди с ноутбуками, люди с пакетами, в которых были сложены хрустящие глянцевые презентации. Мужчины в выглаженных, невероятно белых рубашках. Женщины в обтягивающих платьях, пахнущие цветами и персиковым вареньем так сильно, что я начинал чихать и убегал. Они стучались в нашу дверь и звонили в звонок, пока дядя Женя был ещё хоть немного приветлив. Потом у дальнего забора имения появилась будка. В будке – таец. Белые рубашки и персиковое варенье остались по ту сторону забора. Их голоса, щебечущие «Наш холдинг предлагает вам уникальное…», пытались пролезть в дядь Женин телефон, но дядя Женя научился обрывать их на полуслове. Он жал на кнопку резким брезгливым движением большого пальца, будто сдавливал горло опостылевшей канарейке. Потом смотрел на телефон недовольно, как на обвисший в его руках птичий трупик. И становилось тихо.
В этой тишине дядя Женя был победителем: он её создал, он ею заправлял, он оберегал её от покушений. Были заборы, отсекающие нас от белых рубашек и хрустящих проспектов, были охранники, оберегающие нас от журналистов, были камеры, отпугивающие пристальными взглядами гекконов. Всё было хорошо, пока кто-то не послал к нам запах. Он пришёл, словно бы от какой-то хищной женщины, стоящей за оградой, желающей кусочек дядь Жениного магнита. Мне кажется, запах взлетел белым шерстяным платком, приплыл к нам и прокрался в дом. Выключенный вентилятор, висящий чёрным пауком в квадратном вентиляционном окошке, флегматично пропустил его меж растопыренных лопастей. Запах опустился на пол и вполз в меня.
Дядя Женя, ты слышишь? Не слышит. Чеснок и виски не пускают запах в его ноздри – дряблые пещеры, вытоптанные бесчисленными гостями – запахами его знакомых и родственников, измученные ароматной кожей автомобильных сидений, бензиновым воздухом Москвы и общественными туалетами. Политые шампунями, лосьонами и средствами для чистки сантехники, как напалмом. Он бы всё равно ничего не почуял. А я пришёл на кухню, встал под вентиляцию и вдыхал, вдыхал, пропускал в себя этот белый шерстяной платок, пока он не улёгся в моей груди, ласковый и успокаивающий. Он не для дяди Жени – он для меня одного. Я вдохнул его, сколько смог, потом лёг на пол, по которому стелилась невидимая полоса запаха, и остался лежать.
Ночью платок, лежащий в моей груди, стал набухать, душить меня изнутри. Меня затошнило. Я пришёл к спящему дяде Жене и стал выкашливать платок. Дядя Женя, проснись. Дядя Женя, посмотри, что это.
Кх. Кх. Кх!
Вот это уже громко. Он проснулся.
Потом его беспокойный голос что-то меня спрашивает. Потом дядя Женя орёт в трубку на плохом английском. Руки – его руки – поднимают меня. Машина пахнет бензином, но я почти не ощущаю этого из-за сладкого слоя платка в моих ноздрях, в моей глотке. Мы попадаем в какое-то незнакомое здание, но тут белый платок добирается до моей головы, окутывает её целиком, и моё сознание остаётся лежать в этом белом и плотном облаке, как желток в белке. Я уже готов заговорить с дядей Женей. Мирно и просяще: «Дядя Женя, мой родной хренов параноик, разбей скорлупу, разломи белок, я здесь. Я здесь. Пожалуйста, дядя Женя». Но слышу только своё бессвязное жалобное «Мя-я-я-я-я». Но он понимает. «Сейчас, сейчас, Тоша. Мы вылечим тебя. Мы уже у ветеринара».
Солнце, будто спросонья, неаккуратным, но настырным лучом нащупало наш дом и воткнулось меж неплотно задёрнутых занавесок. Квадратик света пополз к дядь Жениной спальне и сегодня против обыкновения беспрепятственно проник в открытую дверь. Там он направился к дядь Жениной кровати, но сперва осветил мою корзину. Мой чёрный бок, мой белый нос и новую штуку, висящую у меня на шее.
У меня кружится голова, белый туман рассеялся, но не совсем: я будто живу внутри матового плафона, какой закрывает яркую лампочку в нашей