Нужно ответить. А потом разобраться с этой истеричной дурой. Убить. Задушить. Разорвать в клочья.
– Устраняю, – хрипит в микрофон. Кислота на губах. Крошечные капли падают на решетку передатчика. – Все в порядке… все в порядке…
Он лежит. Обездвижен. Будто кусок дерева. Буратино, которому папа Карло еще не приделал ни ног, ни рук. Только глаза – туда, сюда. Отчего-то смешно. Где твой длинный нос, деревянный мальчишка? Любимая сказка детства. Хотя нет. Была еще. Про другого деревянного мальчишку, который в конце получал не театр кукол, а человеческое тело. Он – Пиноккио наоборот. Вместо человеческого тела он получил нечто другое. Всего-то пришлось посадить в себя одно зернышко. Крохотное зернышко давным-давно сгинувшей цивилизации с планеты Фаэтон.
– Ты еще жив? – Голубые глаза чужого мира. Наверное, с Фаэтона. Пристально смотрят множеством зрачков с голубыми радужками. – Это необязательно, но я должна была хоть как-то вознаградить ее, – губы приближаются к уху, доверительно шепчут, обжигают раскаленным дыханием.
Хочется отодвинуться, но он не в силах. Эй, эй, у деревянного мальчишки может вспыхнуть ухо! Это не дыхание. Это – выхлоп. Истечение раскаленных газов из сопла стартующего корабля. Зоя, куда ты летишь?
– Цикл развития еще не завершен, – шепчут губы. – Позволь помочь тебе… я так давно этого не делала, – и Багряк чувствует, как нечто раскаленное вонзается в грудь.
– Каков он, – говорит Зоя. – Великолепен! Совершенен!
Мимодумность.
Именно так Георгий Николаевич определил свое состояние. Мимодумно принять душ. Мимодумно почистить зубы. Мимодумно выхлебать почти весь графин с водой – прямо из горлышка, ощущая, как теплая вода стекает по щекам и подбородку.
Что-то пыталось пробиться сквозь барьер мимодумности. Но куда там! Мимодумность для того и предназначена – ничего не допускать внутрь. Мысли живут отдельно, тело – отдельно. И друг другу не мешают.
Что бы еще такого сделать, пользуясь блаженной мимодумностью? Перестелить койку. Постельное белье – серое и мятое. Долой! В утилизатор. Из пакета – новое, чистое, хрусткое. Аккуратно застелить. Расправить. Эх, чем бы навести грани? Чтобы получился идеальный параллелограмм. Как в казарме. Примять руками. Нет, не то. Нужны две деревяшки. Как школьные линейки для черчения на доске. С ручками. Идеальные приспособления для идеальных линий.
Вот и время завтрака. Приема пищи. Мимодумного поглощения овсяной каши, творожников, оладий, кефира. Так надо, хотя и не нужно.
Мимодумно посмотреться в зеркало. Поправить кожаную куртку. Разгладить широкие лацканы. Тронуть значок – белая ракета на фоне красного диска. Мечта любого земного фалериста – заиметь корабельный знак члена экипажа.
Тупая боль в животе. Слабость. Но все – мимодумно. На уровне фиксации состояния. Состояние – бодрое, но мимодумное.
Шагом марш в столовую. К приему пищи приступить. Ать-два. Ать-два.
Георгий Николаевич широко шагает по коридорам, из модуля в модуль. Движительный модуль – последний, самый дальний. Прогулка не помешает. Хотя и боль не отпускает. Тупит, тупит, тупит.
Мимодумно проходим к своему столику, мимодумно отвечаем на приветствия.
Что с ложной тревогой? Спасибо, разобрался. Предохранитель сбоил. Все в порядке. Каша? Замечательно! М-м-м…
Мимодумно подносит ложку ко рту и понимает, что не сможет принять это внутрь. Даже если насильно впихнет в себя. За маму, за папу, за Зою… При чем тут Зоя? Где Зоя?
А затем тело выходит из подчинения мимодумности и поступает под непосредственное командование резкой боли.
Да что там – резкой! Он ей льстит. Она не резкая. Она невыносимая. Будто в живот поместили бензопилу и со сладострастной медлительностью вспарывают тело изнутри. Этот кошмар ему знаком. Но остальным? Не бойтесь! Не бойся, товарищ Гор, не переживай, товарищ Гансовский, не держите меня под белы рученьки, не поднимайте меня с пола, не устраивайте прямо на столе, сметя прочь посуду и кастрюльку с кашей.
И вам, товарищ Варшавянский, торопливо расстегивающему пиджак и задирающему рубашку вместе с майкой, нечего так смотреть на мой живот, который живет отдельной жизнью. Пучится, опадает, опять пучится, будто нечто рвется изнутри, да никак не прорвется сквозь мертвую кожу с трупными пятнами.
А вот и товарищ Зоя появилась. Смотрит. Наблюдает. Кусает губки. Ничего не предпринимает. Пальцем не шевелит. Ан нет. Пошевелила. Подала полотенце товарищу Варшавянскому. Глаза выпучены у дорогого и добрейшего нашего Романа Михайловича. С таким ему вряд ли приходилось сталкиваться. Обматывает руку полотенцем, нажимает на живот, будто стараясь вдавить внутрь то, что из него рвется.
– Держите! Держите крепче!
Зачем кричать, когда все бесполезно?
– Хирургический набор! – добрейший Роман Михайлович жутко рвет рот в крике. – Зоя, набор!
Зоя тебе не помощница, добрейший Роман Михайлович, Зоя – наблюдатель. Она будет смотреть, не отрываясь, до самого конца. До самого его конца, который уже наступил.
Варшавянский отдергивает обмотанную полотенцем руку, и живот Багряка взрывается кровавым фонтаном. Черные брызги хлещут по лицу Гора и