— Поэт есть поэт, — вздохнул Ефремов. — Он призван синтезировать из хаотичной шихты мыслей, желаний, стремлений народа драгоценные кристаллы стихов.
— Которыми никто не полюбуется?
— Нытик вы, Спартак Фатыхович, — возмутился Ефремов. — Писать надо, а не ныть.
— Надоело писать в корзину.
— Тогда вы не поэт. Настоящий поэт подобен щенной суке, которой пришла пора рожать. В корзину ли, в печать ли — всё равно! Она не может не разродиться.
— Не слушайте вы его, — заступилась за меня Галя. — Он же притворяется.
— Настоящий поэт подобен проститутке, — эпатировал я.
— Проститутке трудней, — принял игру Ефремов. — Ей и себя надо прокормить, и сутенёра. Плюс — одеваться и краситься. А если не повезёт, то и заживо гнить от сифилиса. Пушкин же, невольник чести, получил пулю в живот — и всё.
— О Пушкине я стала думать плохо, — вошла в разговор Галя. — Вольнолюбивый поэт призывал к безжалостному подавлению польского восстания.
— Не надо искать на солнце пятен, — мягко возразил Иван Антонович. — Мало ли что может написать поэт под влиянием чувств. Для него конкретное событие — лишь повод, толчок для работы мысли, для обобщений. Вот Пастернак написал стихи о вожде, потерявшем любимую жену. Их немедленно опубликовала пресса, они легли на письменный стол Сталина. Эти стихи и спасли Пастернака. После смерти своей жены Аллилуевой вождь уничтожил много народа, а поэт уцелел: «Не трогайте этого юродивого!» И всё-таки это стихи не о Сталине, а об идеальном, обобщённом вожде, потерявшем возлюбленную…
— Но Пушкин писал именно о поляках: «Их надобно удушить!» — тихонько заметила Галя.
— Ну и что?
— Своё отношение к декабризму он выразил словами: «И я бы мог, как шут, висеть», — ввязался я.
— Ну и что? Только эволюционное развитие приводит к стабильному улучшению общества. Взрывы, скачки — это грязь и кровь. На трупах не построить светлое будущее. Д-де-кабристы, экстремисты — одним миром мазаны… А Александра Сергеевича всё-таки не трогайте. Это же — П-пушкин!
— Как Камилл воспринял море? — опытный лоцман Таисия Иосифовна забеспокоилась за свой броненосец и решила увести его в спокойные воды Феодосийского залива.
— Как должное. А Феодосия понравилась очень.
— Ещё бы! Не зря её любили Грин и Волошин.
— Города следует оценивать по количеству купленных в них книг, — сказал я. — В Феодосии я ничего не приобрёл, а вот в Ворошиловграде нашёл одну довоенную фантастику и четыре тома толкового словаря.
— И словарь уже укомплектован? — вскинулся Ефремов.
— Что вы! Половины нет.
— Тогда наша квартира должна цениться выше Ворошиловграда, — заторжествовал Иван Антонович, — потому что я вам подарю по меньшей мере шесть томов словаря.
— Всё-таки он немного перевозбудился, — попеняла Таисия Иосифовна, когда муж вышел.
— Моя вина, — покаялся я.
— Пойдём, поздно уже. — Галя поднялась. — Ивану Антоновичу надо отдыхать.
Прошли в кабинет, где Иван Антонович пеленал толстенную стопу книг.
— Вы что? — вскинул он огромные продолговатые глаза.
— Нас Камилл заждался, спать не ляжет.
— Если так — не удерживаю.
Я достал книжку и протянул её Ефремову.