безотрадно. Везде холод. У них в зале полградуса мороза. У Саши, сестры, четырехэтажный дом совсем не топят. Трамваи не ходят. Канализация испортилась, поэтому вонь и зараза. Ввоз хлеба и муки опять стали строго контролировать, и поэтому пуд муки стоит 1000 р. Болезней много, как и везде. В Туле да и во всех окрестных деревнях повальный сыпной тиф. Сейчас в Ясной на деревне лежит няня Оболенских – Матреша.
Верочка рассказывала о том, что, когда она была у Саши, с ней была дурнота. Это теперь очень частое явление. А живет Саша одна без прислуги, и кроме своих дел у нее полны руки чужих. Не хватает сил на работу в музее, работу для своего питания, на длинные концы пешком по Москве и на топку своего тела.
Вчера была у меня К. А. Буланже и рассказывала о том, из Овсянникова увезли избу Марьи Александровны. Мне так было жалко, так больно, так досадно, что я едва совладела с собой и ночью долго не могла заснуть от огорчения. Случилось это вот как.
В Скуратове погорел один крестьянин. Он просил у комитета (сельского или волостного), чтобы ему дали возможность построиться. Ему разрешили взять леса в имении Пальцева. Между тем он пришел ко мне, чтобы попросить разрешения пожить в Овсянникове в одном из моих помещений, пока он построится. Я была нездорова и занята, когда он пришел, и ответила через девушку о том, что я не хозяйка в Овсянникове. Он ушел и на сходе заявил, что я не только разрешила ему жить на своей усадьбе, но и подарила ему любое из помещений.
– Она говорит: для тебя даже Буланжиху выселю и тебе ее дом отдам; как твой сын на моей крестнице женат, так я тебе что угодно отдам.
Ему эта мысль понравилась, и он стал об этом хлопотать. Какой-то комитет присудил ему взять мою сторожку. Он умышленно не понял, что такое 'сторожка', и свез дом Марьи Александровны.
Я дописала сегодня последние две страницы о доме Марьи Александровны. Я хлопотала о возвращении дома на место, и получила бумагу в этом смысле. Но огорчении и досада улеглись, и мне стало совестно разорить мужика ради воспоминаний.
Сейчас переживаем очень важное время, и, вероятно, вся здешняя местность будет театром междуусобной войны. Белые, или деникинцы, взяли Курск и подошли к Орлу. Может быть, теперь уже взяли его, т. к. последнее газетное известие о Южном фронте было, что идут упорные бои и больше ничего.
Недавно на автомобиле из Москвы приезжал к нам Калинин (Председатель Совета Народных Комиссаров). Миша Сергеенко (который у нас служит помощником заведующего, т. е. Коли Оболенского) прибежал ко мне во флигель из большого дома очень взволнованный.
– Знаете, кто к нам пожаловал?!
– Нет. Кто?
– Калинин со свитой па автомобиле из Москвы.
Я не пошла из-за того, что слышала, что Калинин назначен после Свердлова только потому, что он рабочий. Представляла его себе молодым, нахальным, и мне скучно было думать, что надо будет думать, что сказать, чтобы его не раздражить и не сказать чего-нибудь против своей совести.
Через несколько минут пришел Коля Оболенский и сказал, что мне лучше идти в большой дом, т. к. Калинин хочет смотреть комнаты папа, и лучше, чтобы я его принимала и показывала комнаты, а не Сергеенко.
Я пошла. На крыльце я встретила Сергеенку и несколько незнакомых людей. Сергеенко познакомил меня с ними. Калинин оказался совсем не таким, каким я себе его представляла. Первое впечатление скорее симпатичное: умное, спокойное мужицкое лицо. Лет 45-ти, в очках, в черной русской рубашке, в пиджаке и сапогах. При нем его секретарша, молоденькая девушка, которая стенографирует интересные разговоры и его речи. Кроме нее, какой-то раскаявшийся казак с серьгой в ухе и с коком волос над левым ухом: очень ненадежный и неприятный тип. Затем уездный тульский комиссар Мельников – мягкий, улыбающийся юноша-мужичок, и еще кто-то. Пошли в комнаты отца. Там Калинин так просто и с таким интересом все разглядывал и обо всем расспрашивал, что совершенно покорил мое сердце. У него хорошие манеры умного мужика: достойные, неторопливые, уважительные. Рассматривал косу отца. Спрашивал, почему такая большая. Я ответила: 'У нас все такие. Все мужики такими косят'.- 'Нет, у нас короче и круче. Я еще прошлым летом дома косил'.- 'В Тверской губернии?' – 'Да. У меня и сейчас там надел'. Рассказала я ему все о том, что есть в комнатах отца, как рассказываю всем: и о Г. Джордже, и об Эдисоне, который отказался от заказа сделать электрическое кресло для казней, т. к. считал, что один человек не имеет права отнять жизнь у другого, и о Сютаеве, который спрашивал у старосты, куда он денет деньги, взятые за подати, и который говорил, что 'на войско и на тюрьмы я тебе денег не дам', который говорил, что 'все в табе, все в любве', и о М. А. Шмидт, которая говорила, что болезни и страдания Бог посылает любя, и о зеленой палочке, которую Николенька зарыл в Заказе. И многое другое. И он все слушал очень внимательно и изредка делал вопросы.
Потом пошли на террасу пить чай. Меня попросили сняться с ними, но я отказалась. За чаем были все жители Ясной Поляны: мама, тетя Таня, Оболенские, Таня, Сонечка Толстая, Сергеенко, Пятницкие (муж – зубной врач в Туле, а жена – фельдшерица. Они с детьми прожили лето в амбулатории. Хорошие люди, особенно она). Разговор сначала не клеился. Общих банальных интересов, как с людьми своего круга,- нет. И приходится говорить о погоде и поминутно отклонять русло разговоров, которые заводит мама и тетя Таня. Мама положительно ни о чем не может говорить, кроме как о продовольствии, всегда кого-то обвиняя за что-то. Вчера я показывала комнаты одному полковому командиру. Мама, как это случается теперь очень часто, вошла, чтобы себя показать, и сразу начала говорить о том, что пропало ведро, стоящее 80 р. А у меня в это время шли самые серьезные задушевные разговоры по поводу взглядов Льва Николаевича.
Так вот мы разговаривали и, как говорил папа о подобных разговорах, 'везли телегу по варенью в гору'. Мне это надоело, и я перевела разговор на отвлеченные темы. Заговорили о войне.
– И мы победим. Если не сейчас, так все равно в конце концов весь мир придет к этому.
– Может быть. Но не благодаря, а несмотря на вашу войну.- Я говорила очень горячо, но вполне дружелюбно и уважительно все то, что мой отец говорил против войны и убийств, и Калинин также возражал. Расстались мы с ним дружелюбно.
– А ведь вот мне приходится подписывать смертные приговоры,- сказал он мне несколько робко.
– А вы не делайте этого. Никто вас не обязал этого делать.
– А как же быть, когда, например, узнаешь о целой организации шпионов?
– Не знаю. Вероятно, главе правительства надо приговаривать их к смерти. Но ведь вы можете не быть главой правительства.
Его все торопили ехать, т. к. он назначил сход в волости и несколько сот человек его ждало. Но он все спорил, то сидя за столом, то встав, то уже на крыльце.
– Погодите, погодите! А вот вы говорите…- И опять мы фехтовали. Напоследок я спросила его – не обидела ли я его чем.
– Может, я что сказал, так вы меня простите,- сказал он. Наконец он сел в автомобиль и уехал.
Забыла написать, что во время чая я сидела за маленьким столом и плела веревочные подошвы к туфлям. (Я за лето связала с десяток пар туфель из бечевы.) Калинин спросил, что я делаю. Я показала свою работу. Вдруг затрещал кинематографический аппарат, который нас снимал. Я как стояла, так сразу опустилась на корточки, спряталась за стул и так и просидела, пока аппарат трещал.
Сегодня утром поехали в Тулу Коля Оболенский (наш заведующий имением) и Высокомирный (председатель Тульской следственной комиссии, очень порядочный и благородный человек, близкий взглядами к отцу) на совещание с Луначарским (комиссаром просвещения).
Никогда не могу дописать целого дня. Вчера оторвали, чтобы показать комнаты отца проезжающим военным. Каждый день, несмотря на то что назначены воскресенье и четверг для осмотра комнат, бывает несколько групп, желающих побывать в комнатах Льва Николаевича. Сейчас идет отступление от Орла (третьего дня с моего балкона мы видели непрерывную вереницу повозок и людей, тянущихся к северу), и многие отстают от своих частей, чтобы заглянуть в Ясную Поляну и побывать в комнатах и на могиле Толстого.