признака слабины, Вернер мгновенно шагнул вперед.
– Тварь помойная! – прошипел торговец. – Из дерьма тебя поднял, в люди вывел, а ты что творишь, погань?! Всю жизнь положил на городишко этот сраный, жил им, дышал им, а ты куда его загнать хочешь?!
Глаза старика сверкали, кулаки сжимались, и столько ярости, столько страсти было в голосе тестя, что на миг Ругер растерялся. Но только на миг.
– Жизнь положил на город? – поднял он бровь. – Окстись, Вернер, скорее ты всю жизнь тянул из него соки.
– Что-о?! – От возмущения у купца перехватило дыхание.
– Это правда. Твои неудачи оплачивает Шаттенбург – а неудач этих с каждым годом все больше. Работники на твоих лесопилках живут впроголодь, каждый геллер считают. Да, ты вкладываешь деньги в город, но, вложив серебряк, вынимаешь полновесный золотой. Ты – как пиявка, тянешь кровь, тянешь… Но пиявка-то насосется и отвалится, а ты ведь не насытишься никак. Да бог с ними, с деньгами, – если бы дело было только в них. Зачем ты лезешь в игры с императорским посланником? Для чего? Говоришь, город тебе родной, но чем ты помог ему сейчас, когда над нами сгущаются ужас и мрак? Людей убивают средь бела дня, а ты норовишь помешать тому, кто может нам помочь. Я был дураком, что не стал противиться тебе. Жалею, что поддался твоим словам. Какого черта мериться причиндалами, когда все мы на краю гибели?! Твои деньги не спасут город! Твои деньги, твой обоз мехов, твои купеческие связи – сейчас они не значат ни-че-го и не стоят ни чер-та! Шаттенбург спасут лишь мечи и отвага, старый ты дурак! И я не пойду больше у тебя на поводу – потому что будь я проклят, если позволю горожанам платить жизнями за твою жадность и собственную трусость!
Ругер перевел дыхание и лишь теперь ощутил боль в ладонях: он сжал кулаки так сильно, что ногти впились в кожу. А потом взглянул на тестя – и чуть не рассмеялся.
– Ты… ты… – прохрипел старик, дрожа как в ознобе. – Ненавижу… ненавижу!
Левое веко Вернера дергалось, будто кто-то раз за разом тянул за привязанную к нему ниточку, на лбу синим канатом вздулась жила. Раньше – год, месяц… да что там, день назад! – фон Глассбах, увидев такое, потерял бы дар речи от ужаса. Но сейчас он чувствовал себя свободным: впервые за многие годы – быть может, даже за всю жизнь – Ругер делал то, чего ему хотелось. И пусть он все еще испытывал страх – за город, за живущих в нем людей, но это обычный человеческий страх, вызванный ответственностью за чужие судьбы. А вот Вернер – эта жалкая старая черепаха – его уже не пугал.
Купец явно хотел еще что-то добавить к своему «ненавижу», но осекся – наверное, увидел в глазах Ругера решимость, которой прежде не знал. И понял: пора его власти над зятем миновала.
– Что ж, – произнес Вернер. – Ты сказал, я тебя услышал. Теперь посмотрим, хватит ли у тебя – ну и у твоих новых друзей, конечно, – силенок со всем этим справиться.
Круто развернувшись на каблуках, он вышел. А фон Глассбах уставился на захлопнувшуюся дверь, гадая, почему у его победы такой мерзкий привкус пепла.
– А где же батюшка? – раздался с лестницы голос Марты. – Вы уже поговорили?
– Да, поговорили, – рассеянно отозвался Ругер. Потом налил себе молока в чистую кружку, поднес ее ко рту…
– Наконец-то ты послал его к черту.
Он едва не поперхнулся. С трудом проглотил питье, преувеличенно аккуратно поставил кружку на стол. И лишь затем удивленно посмотрел на жену. Как это понимать?
– Я знаю, что очень мало значу для тебя, – негромко продолжила она. – И всегда знала это. Но я любила… И мне больно было видеть, как он заставляет тебя делать то, что тебе противно, – день за днем, год за годом. А сейчас я горжусь тобой. Конечно, это ничего не изменит, как и мне не заменить тебе молодую женщину. Просто хочу, чтобы ты это знал.
Мимоходом он отметил: ей, выходит, известно про Эльзу. Однако… Может ли быть так, что все эти годы он был настолько туп, что в своей ненависти к Вернеру вымещал все обиды и бессилие на Марте?
Жена стояла, крепко держась рукой за перила, но Ругер вдруг понял: она боится упасть. У нее, наверное, сейчас ноги подкашиваются от страха, но Марта старается его превозмочь. Зажатый в другой руке платок пальцы комкают нервно, судорожно. И голос… как дрожит ее голос!
Бургомистр смотрел на жену, словно увидел ее впервые. Вроде бы все так знакомо: это платье, которое она любит, а он терпеть не может, эти опостылевшие кудряшки, эти складки, залегшие в углах рта. В то же время перед ним стояла другая – незнакомая женщина. Женщина, которую он мог бы… понять? Принять? Или даже полюбить? Ведь тогда, много лет назад, Ругер втайне надеялся, что в его браке по расчету все-таки окажется хоть немного любви.
– Марта фон Глассбах, – сказал он, и голос его неожиданно сорвался, – нам… нам надо поговорить.