Презирайте меня, стыдите, забудьте навсегда, что жил на свете злосчастный Юрюн Уолан, но я, взрослый человек-мужчина, боотур и жених, будь прокляты все свадьбы Трехмирья сверху донизу, сидел на сырой земле и рыдал, как дитя. Исчезновение коня послужило той самой горстью сосновой хвои, что ломает спину груженому волу. Все я потерял, все у меня забрали. Невесту, брата невесты, доброе имя, честь, свободу, а теперь еще и Мотылька. Забыл, забыл о коне, бросил, оставил без еды и воды, на произвол судьбы. Плюйте мне в лицо! Пинайте ногами! Мотылек бы, небось, про меня не забыл! Только что он мог сделать? Ворваться в дом? Накинуться на грозного Уота Усутаакы? Умчать своего хозяина за семь небес отсюда? Ну да, умчишь тут, если хозяин отбивается руками-ногами, блажит: «Слово дал! Слово!» Все меня, спасителя-вызволителя, спасать обязаны: Чамчай, Баранчай, Мотылек...
— Эмэгэт, — сказала идолица.
— Что Эмэгэт?
— Не что, а кто. Зовут меня так: Дьэс Эмэгэт[49].
— Юрюн. Юрюн Уолан.
— Очень приятно. Чего ревешь? Жениться боишься?
— Коня у меня свели, — пожаловался я.
— Беда, — согласилась идолица. — Хороший конь дорогого стоит. Кричать «Воры!» или погодить? Он у тебя перекованный, конь-то?
— Ага. Мастер Кытай ковал.
— Ничего себе! Сам Кытай Бахсы?!
— Сам! Своими руками!
— Молотом, — поправила идолица.
— Ты хоть понимаешь, что это значит: перекованный? Нарочно для боотура?!
— Да уж не дурней тебя! Значит, перекованный, и свели. Конёк, надо полагать, смирный, с каждым доброй волей пойдет...
— Смирный? Да его кто чужой только тронь...
Идолица заржала громче лошади. Пальцем она крутила у виска, насмехаясь. Я и сам уже утер слезы, успокоился, начал соображать. Чтобы свести Мотылька без боя, нужен... Нет, без боя Мотылек не пойдет. Чтобы свести Мотылька с боем, нужен... Нет, Уоту мой конь ни к чему. Чамчай — тоже. Где это видано, чтобы невеста у жениха коней воровала?! Конокрад-боотур? Нельзя сказать, чтобы такая уж невидаль. Мюльдюн, случалось, пригонял в наш небесный улус целые табуны. И Уот не почуял? Не выскочил на двор: «Буо-буо! Убью!»? Боотуры красть умеют, а красться не умеют. Значит, вломился конокрад-боотур, пока Уот меня душил- плющил, вышиб дух из Мотылька, поволок силой...
— Хватит, — в голосе идолицы я услышал что-то, похожее на сочувствие. — Брось сушить голову, да расширится она и лопнет! У вас в доме конюшня есть? Там, где ты живешь?
— Ну, есть. Это у простых людей кони зимой и летом на воле пасутся...
Я говорил чистую правду. Низкорослые мохнатые лошадки, не чета боотурским скакунам, в лютые морозы шли мелким резвым шагом, согреваясь на ходу, а пропитание добывали тебенёвкой[50], выкапывая копытами траву из-под снега. Подшерстка у них было едва ли не больше, чем шерсти, да и жира они летом нагуливали — пятую часть от собственного веса.
— К весне тощают — страсть! Ребра да кожа. У нас дома типовые, с конюшней, мы своих коней бережем. А что?
— Дорогу найдешь или показать?
— Куда?
— В конюшню. Иди, жених, шевели ногами. А я подремлю маленько...
— Зачем в конюшню? Мне ваши кони не нужны. Мне Мотылек...
Догадка ахнула меня по затылку чище Уотова кулака:
— Так Мотылек в конюшне? Кто его туда отвел?!
— Я отвела, — зевнула идолица. — Вы там деретесь, женитесь, без чувств валяетесь, а бедному животному страдать? Я — страж коновязи, или кто?! Отвела, и корму задала, и воды в поилку налила... Иди, говорю! Начнешь благодарить, меня стошнит.
— Мотылек!
В конюшне я без малейшего стеснения кинулся своему коню на шею. Мотылек фыркал, косил влажным глазом, хрупал сеном. Сено выглядело непривычно, вроде кучи сушеного лишайника, но Мотыльку оно явно пришлось по вкусу. Грива расчесана, круп лоснится — загляденье! Я дал зарок отблагодарить идолицу, только не знал, чем. Надраить ее до блеска? Гирлянду из цветов