— Болею, матушка, — прокряхтел Воронцов.
— Вы словно все сговорились. Шувалов Петр Иванович постоянно болен, Шаховской стонет: болею, мол, в отставку просится. Тут еще вы… Да сядьте, не стойте.
Воронцов опустился на диванчик, вздохнул:
— Трудно мне, ваше величество. Тяжело. Дала бы мне помощника хоть.
— Кого ж вам надо?.
— Да князя Александра Михайловича Голицына бы.
— Этого ж из Лондона отзывать?
— Ну а что? Нельзя туда кого другого?
— Нельзя, Михаил Илларионович, нельзя. Александр Голицын весьма искусен в дипломатии. Он там на своем месте.
— Тяжело мне. Ох тяжело, ваше величество. Отпустила б меня. А?
— А кто ж меня отпустит, граф? Я-то посильней вас всех больна. Однако вот тружусь, не сдаюсь. А вы, мужики, разнылись, расхныкались, хуже баб: отпусти, отпусти. Вот, кстати, канцлер, почему вы не ходите в Сенат в присутствие?
— Так ведь дела, матушка. Не разорваться ж.
— Сегодня чтоб были, надо изыскать деньги для Растрелли.
— Постараюсь, матушка.
— И еще, Михаил Илларионович, надо подумать о главнокомандующем. Бутурлин никуда не годится, только то и делал, что бегал от короля. В прошлую кампанию Салтыков два таких сражения выиграл, а этот…
— Може, опять его же воротить? Петра Семеновича?
— Может, и его, если кого другого не найдем. Скажем, эвон Румянцев?
— Мальчишка, молоко на губах не обсохло.
— У Бутурлина давно обсохло, а что проку. А этот, воюет, сказывают, хорошо.
— Оттого и хорошо, что кидается очертя голову. А командующим надо рассудительного, чтоб семь раз отмерял, один раз отрезал.
— Долго они все «отмеряют», — вздохнула императрица. — Сколько лет Кольберга «отрезать» не могут. Стыд головушке. Ныне вот Румянцева туда отрядили, хоть в этом сообразил Бутурлин. Может, что и выйдет.
И на этот раз отмотался Воронцов от присутствия в Сенате. Явившись туда, подозвал Чернышева — обер-прокурора Сената:
— Иван Григорьевич, меня французский посланник ждет, дело весьма важное, ты уж не пиши меня в нетях.
— Как можно, граф? Ведь вас не будет?
— Как ты не понимаешь. Франция, того гляди, с Фридрихом мир заключит, мне ж того допустить никак невозможно, а ты…
— Но ведь не поверит государыня. Вы ж еще ни разу не были в присутствии. А тут вдруг явились.
— Поверит. Я ей обещал быть. Ныне Растрелли деньги вырешать будете, так я «за», так и напиши, канцлер, мол, за выделение.
— Ну ладно, Там посмотрим.
— Не посмотрим, а напиши «был». Ее величество больна, ее беречь надо. Вот пришел же я, с тобой разговариваю, значит, «был».
— Ладно, — согласился Чернышев, — был так был.
Уходя из Сената, Воронцов ворчал себе под нос: «Чертова говорильня. Сиди, слушай всякого…»
На Сенате, где Растрелли запросил для отделки Зимнего дворца аж триста восемьдесят тысяч рублей, решено было выдавать их по частям. На первое время сто тысяч для спешной отделки комнат, предназначенных ее величеству. Тронуло сенаторов сообщение кабинет-секретаря:
— Государыне очень хочется пожить в новом дворце.
Многим подумалось: «Успеем ли?» Но все смолчали, проголосовали единогласно: «Деньги выделить».
Хотя с деньгами туго было, ох туго. Но как молвится: «Где тонкостям и рвется». Через десять дней после сенатского решения средь бела дня вспыхнули, загорелись склады по Малой Невке. Построены были, ради экономии места, у причалов, один к одному впритык.
Елизавета Петровна, уже вставшая и ходившая по своим покоям, прильнув к окну, смотрела на этот ужасный пожар, плакала, шептала:
— Господи, Господи, да что ж это творится. Какой ужас…
А огонь бежал, как хищный зверь, прыгал с амбара на амбар. И скоро весь берег полыхал жутким пламенем. Кое-где задымились причалы, вспыхнули паруса на какой-то барке, потом еще на одной.
— Что ж они стоят? Почему не отходят от берега? — говорила Елизавета Петровна, терзая в руках шелковый платочек.
За спиной государыни ахали, пищали фрейлины.
Весь Петербург застилало дымом, по улицам носились пожарные, тревожно гудели колокола на соборах.
К вечеру огонь начал стихать, пожрав все, что мог захватить вдоль причалов. Дымились обугленные остатки амбаров, черные барки, сгоревшие на воде, разваливались прямо на глазах. Словно потревоженные муравьи бегали, суетились там люди.
От пережитого ужаса Елизавета Петровна опять слегла. Пришедший врач Шилинг пустил ей кровь, но это мало облегчило ее страдания.
— Боже мой, боже мой, — лепетала императрица. — Чем мы прогневили Всевышнего?
Придворный врач Круз принес ей успокоительные капли:
— Выпейте, ваше величество. Вам нельзя волноваться, на все воля Божья.
В ту ночь плохо спала Елизавета Петровна. Едва прикрывала глаза, как видела пожар, огонь до неба, невольно вздрагивала, просыпалась. А один раз, забывшись, увидела себя горящей в огне, испуганно проснулась, вскрикнув от страха.
На полу на своем матрасе подскочил Чулков:
— Что с тобой, матушка?
— Ох, Василий Иванович, приснилось, что горю я. Ужас! Сердце в пятки ушло.
— Успокойся, матушка, повернись на правый бочок, почитай молитовку. Оно и отстанет. То гарью пахнет, вот и снится.
— Кабы мы не загорелись.
— Что ты, что ты, матушка. Господь с тобой. Чай, сторожа бдят. Разбудят, коли что.
— Скорей бы в Зимний переехать, там все каменно, не надо трястись от страха.
— Переедем, матушка, переедем. Дай срок.
— Ты коли что, Василий, буди меня сразу.
— Не беспокойся, матушка, нешто я не знаю свово дела. Спи, родная.
На следующий день перед обедом явился к императрице князь Шаховской, пропахший дымом и копотью.
— Ну что, Яков Петрович? — спросила Елизавета Петровна, пряча страх свой.
— Плохо, ваше величество, — вздохнул Шаховской. — Более восьмидесяти амбаров сгорело с пенькой, льном, много барок, груженных товаром. Иные купцы в пух разорены.
— Ну на сколько убытков-то?
— Считают еще. Но думаю, не менее как на миллион.
— Свят, свят, — закрестилась государыня. — Что же делать, Яков Петрович? Надо помогать погорельцам-то.
— Надо бы, ваше величество. Да где ж денег брать?
— Пусть купеческий банк раскошелится.
— Да в нем всего-то и капиталу около семисот тысяч если наберется, так хорошо.
— Пусть Сенат возложит на коммерческую комиссию заботу о деньгах. Надо выручать погорельцев, Яков Петрович.
— Эхе-хе. — Шаховской чесал потылицу. — Надо бы, рази я возражаю.
— Растрелли сколько выделили?
— Пока сто тысяч.
Елизавета Петровна долго молчала, потом, вздохнув, молвила:
— Если не выдали, придержите.
— Но они нужны на отделку вашего дворца, ваше величество…
— Отделка подождет, Яков Петрович. Пусть пойдут они погорельцам. Им нужней деньги-то.
Ночью тихонько плакала Елизавета Петровна, мочила слезами подушку. Чулков догадался, спросил ласково:
— Что ж ты, милая голубушка, слезы точишь?
— Обидно, Василий Иванович, мечтала пожить во дворце, а тут вот пожар… Теперь уж, видно, не доведется.
— Что ты, что ты, матушка. Поживем еще, поживем во дворце, родная. Не расстраивайся.
Старик утешал как мог, хотя сам уже стал сомневаться: доживет ли его лебедушка до нового дворца, уж очень плоха стала.
Семнадцатого ноября Елизавету Петровну залихорадило, прибежавший лейб-медик Мунсей дал ей выпить лекарства. Сидел около, держа руку больной. Едва не клацая зубами, она спросила его:
— Ч-что с-со мной?
— Ничего, ничего страшного, ваше величество. Сейчас пройдет, — ободрял врач.
Но думал Мунсей совсем другое: «Худо дело, ох худо. Что-то грядет?»
Постепенно лихорадка миновала. Государыня успокоилась и даже уснула. Все три придворных медика, собравшись в соседней комнате, провели консилиум, предварительно выпроводив всех посторонних. Между собой они могли говорить открыто, ничего не скрывая.
— Что будем делать, коллеги? — спросил Мунсей после того, как поведал о состоянии императрицы.