Если честно, я испытывала что-то вроде разочарования. Ну, пришел бы уже, привел приговор в исполнение. Чтобы я уcпокоилась наконец, и не о чем стало думать.
А может быть, лишение памяти – подарок, а не наказание?
Говорят, у приговоренных к смерти открывается особое зрение. Ярче становятся цвета и громче звуки. Прежде незаметные детали открываются и наполняются смыслом. Человек понимает, как надо жить, но его уже тащат на эшафот, и зря он пытается выторговать, как мадам Дюбарри, еще минуточку у господина палача…
Вот дура, не вела я дневник! Не записывала каждый день в мельчайших подробностях – свои мысли, побуждения, идеи, мотивы. Не писала ничего о людях… Был бы такой дневник – оставалась бы надежда прочитать заново свою забытую жизнь…
А может, жизнь нельзя прочитать? Ее можно только прожить?
Вот прочитала бы я в дневнике: сегодня Сэм меня поцеловал. И что? Надо быть великим писателем, чтобы рассказать в двух строчках, что со мной случилось, какой нежностью были наполнены его губы и как остро мне захотелось жить. Бумага ничего не расскажет ни о свете, ни о запахе, ни о теплом дыхании. Стоит ли тратить время?
Сэм остается Сэмом, даже если забыл один день своей жизни… нашей с ним жизни. А для меня все потеряно: я встречу его и не узнаю.
И, стиснув зубы, я решила про себя: не стану забывать его! Забуду, как меня зовут, не вспомню нашу с мамой старую квартиру, забуду детство, маму, друзей… А Сэма буду помнить. Я так решила.
На аллее, ведущей к корпусу, я вытащила телефон и набрала маму. Она уже не спала, бурно обрадовалась моему звонку и стала рассказывать мне выдуманную историю вчерашнего дня: как мы были в огромном торговом центре, ходили и там, и здесь, как у нее теперь отваливаются ноги, но все равно надо почаще приезжать и устраивать выходы в свет…
– Было классно, – сказала я, преодолевая спазм в горле. – Я рада, что тебе понравилось.
Студенты обгоняли меня, торопились на пару, многие здоровались, и я отвечала на ходу. Завтра уже не вспомню, кто это такие.
– Мамочка, я тебя очень люблю. Что бы там ни случилось, я тебя люблю, ты знай…
– Как это – что бы ни случилось? – спросила она с внезапной тревогой в голосе. – Что такое?
Я опомнилась:
– Да нет, что ты, это я так… все хорошо! Целую!
И спрятала телефон; нет, это не последний наш разговор. Мама найдет меня, она отыщет, я же не в пустыне живу. Я не узнаю ее… но она все равно меня не бросит, и, может быть, я сумею ее заново полюбить…
– Дашка, ты что, ревешь?! – меня догнала Настя.
Я спрятала лицо:
– Ресница в глаз попала. Жжет.
На первой паре была теория информации. Плотный препод в сером костюме, похожий на большого умного хомяка, стоял, подавшись вперед, ласково оглядывал аудиторию и говорил снисходительно:
– Условно все подходы к определению количества информации можно разделить на пять видов: энтропийный, алгоритмический, комбинаторный, семантический, прагматический.
Я записывала каждое его слово – сокращенно, конечно. Никогда в жизни я так подробно не конспектировала лекцию.
– Зачем писать, если все есть в Сети? – уголком рта спросила Настя.
– А вдруг я сегодня все забуду? Всю свою жизнь и эту лекцию? Пусть хоть что-то останется на бумаге. Моим почерком, с помарками, с каракулями…
– Обратите внимание на схему, – любезно предложил лектор. – Первые три подхода дают количественное определение сложности описываемого объекта или явления…
– Ты антидепрессанты пробовала? – спросила Настя.
Я помотала головой.
– Тебе надо к специалисту, Лебедева. У тебя, по ходу, нимфомания, отягощенная хронической депрессией, в сочетании с неврастенией и…
– У меня нимфомания?!
На нас покосились ближайшие соседки. Настя прижала палец к губам:
– Ты себе справки за прогулы добыла?
– Нет.
– Четвертый вид описывает содержательность и новизну передаваемого сообщения для получателя. Наконец, пятый вид обращает внимание на полезность полученного сообщения для пользователя, – лектор смотрел прямо на меня, укоризненным видом давая понять, что я недооцениваю исключительную полезность его речи для меня лично.
– У тебя столько пропусков, – снова заговорила Настя.
В дверь стукнули. Не дожидаясь приглашения, вошел Гриша – против обыкновения он был в приличном костюме, правда, на галстуке у него красовался ярко-синий Тоторо.
– Лебедеву Дарью срочно в деканат, – сказал таким тоном, которым в суде объявляют обвинительный вердикт присяжных.
Преподаватель окинул Гришу взглядом, ничего комментировать не стал, только спросил кротко:
– До перерыва не дотерпит?
Гриша помотал головой.
– Догулялась, – процедила Настя.
Я сидела. У меня ослабли ноги. Еще минуточку, господин палач; и ведь с этим господином палачом мы так мило сидели на кухне… Болтали, смеялись…
– Ну, идите, – преподаватель посмотрел уже на меня. – Не отбирайте время!
Я поднялась. Собирать свои вещи не стала – просто сунула в сумку телефон.
По телефону отыщут моих родственников.
Он начал рисовать граффити прямо на стене в коридоре. Откуда ни возьмись, вынырнула уборщица:
– Ты что делаешь?!
– Проводим разметку стен по распоряжению декана, – как ни в чем не бывало объяснил Гриша. – Здесь закончили, пошли, – и потащил меня дальше по коридору. Как раз подъехал лифт, открылись двери…
Два парня-первокурсника захотели войти сразу за нами. Гриша выставил вперед ладони:
– Нельзя! Лифт неисправен! Только два человека! Распоряжение ректора!
В его голосе звучал такой металл, такой запретительный пафос, что парни замешкались и позволили себя оттеснить. Гриша ударил по кнопке первого этажа. Один из студентов, опомнившись, выставил руку – но Гриша отбил ее точным ударом боксера, и двери сомкнулись.
– Нет, какая наглость! – донесся до нас возмущенный крик.
Загрохотали по лестнице бегущие ноги – похоже, оба поскакали вниз, чтобы встретить Гришу в пункте назначения. Гриша тем временем, манипулируя баллоном с краской, рисовал граффити на стенке лифта.
– Инструктор сам прийти побрезговал? – процедила я.
Гриша закончил. Шагнул в рамку, протолкнув вперед меня…
Обиженные студенты добежали до первого этажа как раз в тот момент, когда двери лифта открылись. Представляю, что у них были за лица.
Таяло граффити на стенке дачного домика. Вокруг колыхалась нетоптаная, нестриженая трава. Прохладным ветром тянуло от речушки, поросшей камышом. Кроме нас с Гришей, на маленьком участке за щелястым забором не было ни души.
– Ты куда меня… затащил?
– Дача Пипла, – Гриша спрятал баллон в карман пиджака. – Точнее, тетки Пипла. Но она сюда редко ездит.
Я обошла кругом участок. Когда-то здесь, возможно, сажали картошку и выращивали укроп. Теперь здесь царствовало счастливое запустение: на грядках царила трава, кусты смородины росли как хотели, на двух яблонях висел потемневший от дождя гамак, у крыльца стояли облупившиеся садовые гномы.
– Зачем? – выдавила я.
– Затем, что восемьдесят километров от Москвы, – сухо сказал Гриша. – Инструктор не может уйти так далеко от портала.
Я молчала, будто меня стукнули по голове.
– Мы против того, чтобы стирать тебе память! – Гриша смотрел сурово, почти зло. – Это несправедливо и… Короче, мы против. Но Инструктора так просто не переломишь, ему нужно время… Короче, посиди пока тут.
Я обняла его и некоторое время рыдала, уткнувшись носом в синего Тоторо. Гриша меня не торопил, хотя ему было здорово не по себе.
– Здесь есть печка, плита, макароны, – он говорил нарочито буднично, будто мы просто приехали на пикник. – Пипл говорит, еще что-то из еды осталось. Ты погуляй, только из дачного поселка не выходи. Там могут быть собаки… люди нехорошие… А здесь на территории ничего, безопасно, тут ворота и сторож сидит. Пипл говорит, соседи тихие, вопросов не будет…