Пьер насторожился.
— Вы, должно быть, заметили, что в нашем сверхблагополучном обществе далеко не все благополучно. Мы давно уже живем двойной жизнью. Для других, на поверхности — каждый играет. А что он думает про себя? Этого никто не узнает. Игра, игра, будь она трижды благословенна, будь она четырежды проклята. Ты можешь играть императора, можешь играть раба. Ты можешь сказать подлецу всю правду в глаза. Он заплещет ладошками и скажет: “Как прекрасно! Как замечательно сыграно!”. И тут же вы сыграете бессильную, не находящую выхода ярость.
— Что же случилось с вами? — спросил Пьер.
— Режиссеры проклятые! Власть взяли. Раньше-то шутки были. Поиграли в то, в это. Хиханьки- хаханьки. Дальше — больше. Еще было время, когда учителя пытались что-то сделать. Да поздно, упустили. Над каждым членом педагогической коллегии уж был свой режиссер. Попробуй, сыграй не так! Измена делу Станиславского! А кто помнит, чего этот Станиславский хотел? Но поди возрази. Однако есть еще здоровые, естественные силы. Ваш приезд, приезд человека, для которого игра — просто игра, а не образ жизни, их всколыхнул, вы понимаете?
— Не совсем. Чем я могу вам помочь? Как могу я влиять на вашу жизнь? Одинокий пришелец из другого времени, явившийся как проситель…
— Есть одна идея. Харилай…
Большая черная тень стремительно влетела в окно, едва не задела Пьера и исчезла в дверном проеме.
— Ух, дают! — восхитился монах.
— Что это было?
— А кто его знает, — беспечно ответил толстяк. — Какая-то местная птица. Если постановщик не напутал. — Он наклонился к огню, поворошил угли.
— Вы что-то хотели мне сказать, — напомнил Пьер.
— Харилай предлагает вот что. Вы человек приезжий и, стало быть, вовсе не обязаны плясать под их дудку. Плюньте на них. Притом — и в этом вся суть — плюньте публично. Это что-то да пробудит в заигравшихся душах. Тут главное — дать толчок.
— Откровенно говоря, и мне не по душе эта вакханалия игры. Я видел, как одна женщина выражала протест против этой традиции, но оказалось, что и протест ее — часть какой-то игры. Я решил тогда никак не выражать своего отношения к вашей жизни. Ведь в чужой монастырь со своим уставом не ходят. Тем более мое положение просителя…
— А вы не смущайтесь… Помочь вам обязаны. Нам это вообще в радость. А плясать за это вовсе не обязательно.
— Обязаны, говорите? Не знаю. Обнаруживаются какие-то трудности. А я даже улететь не могу. Я переоценил свою машину.
— А наши машины на что? На них к королю Артуру летают.
— Я просто не в состоянии уследить за всем, что творится на заседаниях Совета.
— Вы, видно, не театрал. Но нам-то помогите немного прищучить режиссеров.
— Не знаю, смогу ли.
— А мы вам подскажем, не волнуйтесь…
— А мы вам подскажем, не волнуйтесь, — сказал Кубилай.
Они завтракали в легком павильоне над озером. Далекий духовой оркестр играл смутно знакомые вальсы и марши. Толстая официантка в замызганном переднике неспешно накрыла стол. К завтраку была подана свежая редиска, крабы, бледно-желтый омлет с зеленым луком и темный напиток под названием кью-вас.
— Допустим, у вас появляется желание противиться диктату режиссера. Допустим, кто-то пытается возбудить в вас такое желание. Как вам наиболее точно сыграть в таком случае? Сие не просто. Но мы вам подскажем…
Пьер чуть не подавился омлетом.
— Так вы все знали? Про этого монаха?
— Про брата Турлумпия и его заговор? Естественно. Вот уже неделя, как Кукс поручил мне вести его роль.
— Вы его ко мне и подослали? Зачем?
— Так острее. Мы построим вашу роль на контрастах!
— Скажите, Гектор, когда наконец соберется последнее заседание? Боюсь вас обидеть, но эти игры, эти чудеса так далеки от меня. Проходит неделя за неделей, а там… Люс.
— Напрасно волнуетесь, дружище. Если Совет примет решение помочь вам, то вас вернут в тот же момент времени в прошлом, из которого вы отправились к нам. Но ваше раздражение, Пьер, оно необоснованно. Вот уже сто пятьдесят лет мы играем.
— Но ведь бывают минуты, когда вам не до игр? Бывают и здесь несчастья, утраты друзей, родных, любимых… И потом, простите мне высокопарность, но где же собственное лицо вашего времени? Один мой друг, знаток театра, говорил, что великий актер не имеет собственного лица, собственной души. Это и позволяет ему без остатка воплощаться в иной образ, в чужую душу, в другую жизнь. Но ведь это страшно — не иметь собственной души, своего лица…
— Что вы называете лицом времени?
— Ну, свою поэзию, свою философию, научные открытия, страсти, страдания — свои, не заимствованные у других эпох.
— Все это отлично вписывается в систему игр. Научные открытия? Так входят в роль, что заткнут за пояс Эйнштейна вместе с Бором и Хокингом. Стихи? Так разыграются, что твой Байрон! Шиллер! Лермонтов! Важно, чтобы режиссер и актеры были талантливы. Вспомните, ведь и в вашем веке жили великие актеры — разве их страдания на сцене не были прекрасны?
— Это так, но они потому и были прекрасны, что походили на жизнь. А у вас и жизни-то… нет. — Пьер испуганно взглянул на Гектора.
— Наш друг хотел сказать, — вмешался Харилай, — что трагедия — необходимый компонент положительного развития общества. Но, милый Пьер, если игра стала нашей жизнью, разве жизнь стала от этого менее насыщенной? Менее полнокровной? Менее достойной? Напротив, каждый из нас проживает множество жизней, имеет столько судеб, сколько им сыграно ролей. Индивидуальность не страдает. У нас есть гениальные универсалы: Дубовской-Галстян был великолепен в образе Иосифа Прекрасного, вызывал слезы своим Борисом Годуновым, пять лет играл гарибальдийца, ранчеро с Дальнего Запада, космолетчика, поселенца на Обероне, да что там говорить… Все дело в умении отдаться игре. И она становится жизнью. Неотличимой от настоящей.
— Может быть, вы и правы, Харилай. Но мне не по себе, когда я думаю, что вы не игру сделали жизнью, а жизнь — игрой. Вот вы сказали, этот актер вызывал слезы. Значит, зрители плакали по- настоящему?
— Конечно же по-настоящему. Что может быть проще настоящих слез при игре в театр! Это умеет любой ребенок.
Последний акт разыгрывался в просторной избе на окраине села. По широким лавкам под тускло блестевшими окладами рассаживались, побрякивая шпорами ботфортов, задумчивый Харилай, оживленный Гектор, рассеянный Николай Иванович и еще человек пять-шесть — члены Совета, которых Пьер хорошо помнил по прошлым сценам. С печи на шитье мундиров таращились хозяйские дети, допущенные в избу. Сам же хозяин с прочими домочадцами был удален по этому случаю в сарай позади дома.
Пьера усадили на трехногий стул у стены, откуда хорошо было видно всех. И вроде собрались начинать, да мешкал Харилай, пока не дождался еще одного: шумно дыша, взошел в горницу на коротких пухлых ногах тучный старик в белой фуражке, один глаз закрыт черным шелком, другой смотрит сонно. Дверь прикрыл — и в угол, за печку, в складное кресло. Глаз рукой загородил и вроде дремать начал. Пьер почувствовал глухое раздражение. От привычного лицедейства веяло жутким холодом.
Сейчас, в этой избе, они решат. Чужие. Даже лучшие из них — Гектор, Харилай, Ина.
Он начал свою речь в ослеплении. На ощупь. Он не видел их.
— Я виноват перед вами, — говорил он, — я ворвался в ваше время, чем-то нарушил спокойное