Еще немного удержаться в этом гаснущем свете, в знакомом и любимом мире, где разбегаются земные дороги, золотятся опушки, движутся оленьи стада, сойка мелькнула, обронила синее перышко.
Благослови их всех, принявших меня в эту жизнь, взрастивших, научивших словесам и мыслям, терпевших и любивших меня, а теперь отпускающих в странствие, где будут забыты их лица, их чудные голоса и молитвы, и я один, без провожатых, уйду по вечерней дороге.
Он прошел по бескрайним пространствам, по прозрачным бесплотным лазурям и вернулся сквозь угольное ушко обратно в земную жизнь. Стол. Самовар. Истовые лица старух. Их сухие умолкнувшие губы. Глаза его все в слезах.
Ночью ударил мороз. Обнимая Катю, сквозь сон он чувствовал, как за стеклами воздух становится тверже и звонче, высыхает под окнами мокрая трава, и в трещине сруба замерзает прожилка льда.
Утром стружки вокруг недостроенной лодки были в инее. В ведерке застыла вода. Хлопьянов осторожно выломал прозрачный кружок льда. Держал его на ладони, чувствуя, как рука прожигает стеклянистую пластину и по запястью бегут холодные капли.
За селом в лесу было маленькое озерко, окруженное сухими белыми тростниками. Хлопьянов подошел к нему, еще издали услышав ровное легкое звяканье, мелодичный перезвон, словно слабо дрожали тысячи негромких колокольчиков.
Озеро яркое, синее, тростник седой, белый. Каждый иссохший стебель окружен у воды крохотной сверкающей наледью, словно серебряной брошкой. Ветер гнал по озеру солнечную рябь, беспокоил воду, она колыхала тростники, ледяные брошки то погружались под воду и гасли, то всплывали всем своим солнечным хрустальным блеском. Многоголосо, ровно звенели.
Хлопьянов смотрел на замерзающую синюю воду, находящуюся на хрупкой грани одного ее состояния и другого. Ему было странно наблюдать это шаткое пограничное равновесие неодушевленного мира, где синяя вода, касаясь тростника, охлаждалась, превращаясь в блестящий лед. Звук, который издавало озеро, был звуком таинственной неодушевленной природы, которая, не замечая его, совершала свои извечные превращения.
Он хотел было вернуться в село, привести Катю, показать ей это малое чудо. Но передумал. Решил не звать. Пусть это малое синее озеро и леденеющий тростник будут только его достоянием. Пригодятся только ему в предстоящем неведомом будущем.
Они уезжали в Москву с ночным поездом, обещая Михаилу и Анне вернуться через неделю, уже с деньгами, – купить у бабушки Алевтины дом, обживать его перед скорой зимой. Михаил и Анна провожали их до станции. Посадили в вагон, стоящий в свете одинокого станционного фонаря. Катя им кивала в окно, прижимала пальцы к губам. Михаил пожимал плечами, застенчиво улыбался. Анна махала рукой отходящему поезду. Глядя, как отплывают они в млечном пятне фонаря, как мутнеют, туманятся их лица, Хлопьянов вдруг отчетливо и остро понял, что больше их никогда не увидит.
Часть третья
Глава тридцать первая
С вокзала он проводил Катю домой. Расставаясь с ней, глядя в ее милое, опечаленное чем-то лицо, остро и сладостно пережил их недавние дни. Зеленую, с седой вершиной волну, падающую на белую отмель. Мокрое, на приливе, корявое дерево с крохотной приставшей ракушкой. Ослепительная рыбина, колотящая хвостом в дно лодки. Хрустальные ледяные брошки на сухих тростниках, среди бирюзовой воды, в которую кануло еще одно лето его жизни.
Он вернулся к себе, в маленькую комнату на Тверской, где в сумерках застыло остановленное время. С его появлением, с первым его движением и вздохом оно дрогнуло, побежало вперед, словно запущенные часы, цепляясь за его, Хлопьянова, жизнь своими щекочущими шестеренками и колесиками.
Поставил дорожный баул в угол. Сел на диван, не зажигая света. Рассеянно слушал звук близкой улицы, толкавшей сквозь каменный желоб сгустки железного гула, дыма и света. Протянул руку, еще не зная, что тронет – забытую до отъезда газету, или выключатель настольной лампы, или кнопку телевизора, косо стоящего на тумбочке. Рука, поблуждав в пространстве, не испытывая принуждения его сонной воли, тронула кнопку телевизора. На млечном экране, среди синеватого потустороннего света, возникло лицо. Знакомое, бугристое, с маленьким свирепым носом, набухшими надбровными дугами, заплывшими глазками, криво шевелящимися губами. Это злое лицо было без шеи и туловища. Висело в мутном пространстве, словно осенняя луна в пустынных небесах, по которым летели космы ненастья. Тоскливое ночное светило всплывало над черной землей, где уже не было трав, живых существ, летнего тепла, а одна промозглая сырость с раскисшими колеями мертвых дорог.
Это лицо поразило Хлопьянова. Оно явилось из потустороннего мира. Вплыло в их земную реальность своими синеватыми тенями, одутловатыми выпуклостями, как мертвая планета, предвещая завершение времен и неизбежность несчастий. Оно было лицом трупа, светилось внутренним гниением, и в комнате, где сидел Хлопьянов, пахнуло могилой.
Президент кривил рот, выталкивал сердитые звуки пухлым, плохо шевелящимся языком. Говорил о роспуске Парламента, о приостановке Конституции, о чем-то еще, целесообразном и уже случившемся. Хлопьянов слышал не слова, содержащие мелкий и почти обыденный смысл, а проступавший сквозь них в хрипе и клекоте древний, забытый на земле язык, изрекаемый мертвой, прикатившейся с того света головой.
Шевелящийся рот был черным, изъеденным червями отверстием, уводивший в мертвый, распухший пищевод, где лопались зловонные пузыри. Этот булькающий звук срывался с телевизионной иглы и несся над притихшей страной. Влетал в каждый дом, звучал над столами и люльками, и все, кто ни слушал, проникались этим бульканьем смерти.
Президент наговорил множество мертвых, окруженных синей слюною слов и умолк. Лицо некоторое время светилось, а потом стало тонуть и кануло, как булыжник, брошенный в болотную топь, и вместо него открылась черная дыра. В эту дыру, ведущую в потусторонний мир, хлынули беззвучные незримые духи, бестелесная нежить, наполняя мир своими трепещущими, не имеющими веса и цвета телами. Хлопьянов чувствовал, как ударяют ему в грудь, в щеки, в обессилевшие руки эти потусторонние существа, еще слепые, с зашитыми и заклеенными глазами, но уже хлынувшие несчетно на землю сквозь сорванный кляп.
Его оцепенение, его леденящий ужас длились недолго и сменились возбуждением. Случилось ожидаемое, предрекаемое прозорливцами, духовидцами, монастырскими старцами. Враждебная рать напала на Русь, повалила несметными сонмищами, топча и сжигая. Ей навстречу, со всех концов необъятной страны, из всех городов и посадов, со всех дворов и подворий поднимается русская сила. Идет на бой за любимую Родину, спешит сразиться, поразить поганое чудище, сшибить с небес потустороннее светило, заливающее мир синеватым трупным свечением.
Там, на набережной, у белого Дворца, уже кипят толпы, реют знамена, голосисто и страстно взывают ораторы. Уже прибывают верные полки, ведомые мужественными командирами. Высятся баррикады, стучат телетайпы, принимая послания от возмущенных, поддерживающих Парламент окраин. Ему, Хлопьянову, надо торопиться, успеть встроиться в маршевые колонны, чтобы с ними войти в Кремль, вымести всю нежить, угнездившуюся среди янтарных дворцов, белоснежных соборов. Всех косматых пауков, чешуйчатых скорпионов, скользких слепых червей. На высоком флагштоке он, Хлопьянов, поднимет красное знамя, и сияющий алмазный прожектор озарит в небесах алое полотнище.
Так думал он, роясь в старом комоде, вытаскивая на свет круглую фанерную коробку от бабушкиной парижской шляпки, нащупывая в ней под ворохом ветоши пистолет. Извлек из кобуры. Протер маслянистую черную сталь. Ловил знакомый сладковатый запах оружия. Навесил под мышку мягкую кобуру. Но в последний момент, сам не зная почему, передумал, оставил пистолет дома. Бодрый и резкий, вышел торопливо из дома.
В полупустом вагоне метро он вглядывался в лица, угадывая в каждом единомышленника и сторонника. Сорванные с места страшным указом, стремились к Дому встать на его защиту. Тот плотный, с худыми скулами человек в неловко сидящем костюме, угрюмо и подозрительно вращавший белками, был похож на переодетого офицера, спешил к своим вооруженным товарищам. Та молодая утомленная женщина, положившая на колени длинные руки, – «ткачиха», почему-то подумал Хлопьянов, – она спешила к своим товарищам из «Трудовой Москвы», размахивающим у белых стен красными флагами. Тот обшарпанный пожилой мужчина в очках, с ветхим, лежащим на коленях портфелем, – какой-нибудь обнищавший профессор, возмущенный произволом, покинул свой кабинет, чтобы провести эту ночь вместе с обиженным и оскорбленным народом.
Хлопьянов ожидал, что на «Баррикадной» все они поднимутся и вместе выйдут из вагона, по взгляду, по жесту признавая один в другом соратника и товарища. Но вышел он один. Остальные не шевельнулись, и их унес вагон в подземное жерло. Покинув метро, пробирался по ветряному сырому скверу, прислушиваясь к звукам, стараясь уловить мегафонные рокоты, гул и клекот толпы. Но было тихо. Только шумел в полуголых вершинах ветер и катились сквозь стволы редкие огни машин.
Он выбежал из сквера на открытое пространство, и там, перед Дворцом, перед его мутными белыми стенами, где ожидались клокочущие толпы, плещущие знамена, мембранный рокот, где виделись ему башни танков и развернутые орудия, – там была пустота, черная, зияющая. Будто все пространство перед Дворцом, весь его трехмерный объем были вырезаны и унесены, а вместо них зиял брусок пустоты.
Хлопьянов, оказавшись в этом безвоздушном, лишенном материи бруске, задохнулся, будто на голову ему надели целлофановый мешок. Дул ветер, летели брызги дождя, но он задыхался от безвоздушного пространства.
Как чуткое животное, он чувствовал случившуюся здесь катастрофу. Исчезновение земной материи. Все толпы, флаги, ораторы, все пришедшие батальоны и танки были превращены в ничто. Унесены с земли вместе с вырезанным бруском. И он сам, оказавшийся в безвоздушном бруске, начинал исчезать, растворяться, терял свое имя, образ, вещественность.
Сквозь ядовитые слезы он стал различать слоистые, перетекавшие над землей тени. Это были слои тумана или дыма, но не материальные, а из тусклого бестелесного света. Они двигались, сливались, превращались в полупрозрачные шары, лопались, из них струились блеклые волокна.
Он наблюдал их перемещение, блуждание тени и света. Они опадали откуда-то сверху, как холодный дым. Оседали из мглистой бесконечности, имели неземную природу. Это были духи пустоты. Духи обратной половины луны. Духи мертвенно-синих просторов. Духи вселенских могил, в которых погребены трупы исчезнувших цивилизаций. Они слетали на землю, съедая ее вещество.
Один, без армии, без толпы, без верных товарищей, он был выманен сюда, на этот черный пустырь, где его захватили духи. Растворяют, распыляют, уничтожают его живые молекулы, превращая в ничто, в сухой черный пепел, рассыпанный по пустырю.
Очнулся. Холодный пустырь. Мертвая глыба Дворца с редкими горящими окнами. Горбатый мостик, перекинутый через сухую рытвину. И далекий на пустыре красный костер, от которого тянется вялый слоистый дым.
Он приблизился к костру. В красном сыром огне испекались доски расколотого ящика, плавилась вонючая целлулоидная бутылка. Протянув к огню скрюченные черные пальцы, стоял человек. Мохнатый, заросший до бровей клочковатой шерстью, в драных одеждах, он был похож на лесовика, вылезшего из- под коряги, в корешках, опавших листьях, древесных волокнах.
«Человек-еж», – подумал Хлопьянов, подходя к костру.
– Твою дочку забрали, расписку отдали!.. Сто рублей даешь, печать на лоб кладешь!.. Вот дочка, а вот сорочка!.. – Человек увидел Хлопьянова, обнажил в бороде мелкие блестящие зубки, сверкнул из-под косматых бровей яркими глазками. – А я думал, Волга текет, а он пустой!.. – кивнул он на Горбатый мостик. –