восстанавливая мельчайшие детали. Выстраивал картину заговора, разгадывал план неприятеля. Отдельно, каллиграфическим почерком, вывел слово «инверсия», выписку из толкового словаря.
Он работал весь день. Сделал последнюю запись о вольере с заколдованными птицами.
Он устал, отодвинул альбом и смотрел на него. Между детским рисунком и начертанными сегодня строками пролетела целая жизнь, – с войнами, потерями близких, с картинами земель и ландшафтов. Ему захотелось взять коробку цветных карандашей и нарисовать зеленую мечеть в Кандагаре, желтых верблюдов, красный бархан пустыни. Он усмехнулся, – в нем, постаревшем, усталом, все еще присутствовала детская наивная вера, потребность красоты, доброты.
Ему хотелось с кем-нибудь поделиться своими домыслами и прозрениями. Единственным человеком, с кем он мог поделиться, кому он мог доверять, оставался Вельможа. Он собирался ему позвонить, надеясь, что тот уже вернулся с Кавказа, выполнив ответственное поручение премьера.
Он включил телевизор. Словно молния пролетела сквозь антенну, ударила ему в глаза. Диктор сообщил, что тот, кому он собирался звонить, был убит сегодня на кавказской дороге, попав в засаду. Возник и туманно погас портрет Вельможи. Хлопьянов смотрел на экран. Во лбу у него, между глаз, слепящий, в крови и слезах, торчал гарпун.
Хлопьянов пошел на прощальную панихиду взглянуть в последний раз на Вельможу. Гроб был выставлен в Доме Армии, в зеленом ампирном дворце, который он помнил с детства, ибо сюда, к дворцу, пролегали маршруты его юношеских вечерних прогулок. Таинственные ожидания и неясные молодые мечтания превращали Москву в волшебную череду старинных особняков, тускло-синих трамвайных путей, снегопада под голубым фонарем, или сочного ливня, бушующего в водосточной трубе, музыки, долетавшей из открытой форточки, силуэта женщины в оранжевом заиндевелом окне, запаха железных козырьков над подъездами, остывающих после дневного зноя, или холодного морозного жжения, исходящего от чугунных обледенелых колонок. Мокрая листва тополей, прилипшая к каменному Достоевскому во дворе чахоточной клиники. Скрипучие ночные вороны, пролетевшие над зимней Москвой. Цепочка неровных следов, оставленная на снежном пустом газоне. И внезапно, из-за угла долгожданная площадь, похожая на хрустальную люстру, карусель огней, чудный с зеленым фасадом дворец, у портала старинные пушки.
Было жарко, душно. Выходя на площадь, он сразу изнемог от духоты, бензиновых испарений, вида военных регулировщиков и огромной, бесконечной вереницы солдат, слитно, слепо протянувшейся вдоль улиц и тротуаров, исчезавшей в дверях дворца.
Хлопьянов попробовал пройти во дворец, минуя очередь солдат, но его не пустили, у него не было специального пропуска. Пришлось идти куда-то назад, встраиваться в солдатскую вереницу, в зеленые солдатские рубахи с мокрыми пятнами пота, в бритые понурые затылки, шаркающие подошвы. Пойманный в ленивую очередь, оказавшийся среди равнодушных подневольных людей, которых заставили идти и смотреть на незнакомого и ненужного им человека, Хлопьянов двигался вдоль обшарпанных фасадов, изнывая от солнца.
Солдат вывели из казармы, привезли в грузовиках на панихиду, желая создать ощущение всенародной печали, массового прощания. И эта казенная мера, липкая жара, тупая покорность солдат, сонная одурь очереди порождали ощущение гипноза, подневольности и заданности, непонятного, кем-то задуманного ритуала, в который был включен Хлопьянов, нанизан на невидимую струну, втягивался в далекие открытые двери дворца, где, невидимый, был установлен жертвенник, лежала жертва.
– Кого хоронят? – устало спросил маленький конопатый солдатик, отирая ладонью льющийся из-под фуражки пот.
– Маршал помер, – ответил другой, тощий, некормленый, с грязными, вылезавшими из рукавов кулаками.
– Какой те маршал! Писатель! – поправил его третий, злой, с искусанными потресканными губами.
И все замолчали, продолжали движение по солнцепеку маленькими шажками, одолевая отрезок за отрезком раскаленное пространство.
Укрытый в глубине дворца, стоял гроб с Вельможей, чье неживое, утонувшее в цветах лицо Хлопьянов старался и не мог представить. Здесь, на жаре, на раскаленном асфальте, был он сам, Хлопьянов, утомленный, растерянный, стремящийся ухватить какую-то неясную тревожащую мысль, опьяняющую эту смерть. А где-то вне времени и пространства был живой Вельможа, сильный, решительный, жизнелюбивый, каким его знал Хлопьянов.
Кабульский зал Гюль-Хана. На батистовой ткани обоев – шелковые фазаны, наездники, сцены охоты и празднеств. Охрана, блеск автоматов. В зал, в золотистый сумрак входит Вельможа, грузный, властный, уверенный, – истинный хозяин Кабула. И он, Хлопьянов, горд тем, что знаком с Вельможей, приближен к нему, действует с ним заодно на этой азиатской войне.
Камни мусульманских надгробий, зеленый лоскут на песке. Колючая жаркая пыль летит из-под винтов вертолета. Вельможа, больной, усталый, сидит на железной лавке, у ног – носилки с убитым, белесая в пыли голова, открытый, в сукрови рот, ноздри курносого носа забиты высохшей кровью.
Поселок белуджей в каменной кандагарской степи. У входа в шатер зеленая корма «бэтээра», На грязной кошме – консервы, бутылки с водкой, сваленные в углу автоматы. Вождь белуджей, веселый, хмельной, чокается с Вельможей, быстро, азартно мигает. Вельможа, набрякший, с тяжелой мутью в глазах, отвечает ему вялой ухмылкой.
Хлопьянов шаркал ногами в бесконечной веренице солдат, старался отгадать, что означает эта смерть. Как связана она с ним, Хлопьяновым. Какая сила выбивает вокруг него людей, рвет их на части, обливает горящим бензином. Оставляет ему узкий коридор для движения. Встраивает в узкую очередь, в тесную щель, окружая взрывами, пожарами и засадами.
Ему казалось, что он догадывался о смерти Вельможи. На подмосковной даче, где они гуляли под прозрачными соснами, говорили о «новом курсе», Хлопьянов чувствовал, что Вельможу убьют. Вызвали из опальной ссылки, наделили доверием, послали на Кавказ, чтобы там убить. «Новый курс», о котором поведал Вельможа, и был причиной убийства. Его «Волгу» заманили на пустынный проселок, расстреляли в упор. Умирая на заднем сиденье, залитый кровью, чувствуя пули в свое грузном теле, не звал ли он последним стоном Хлопьянова? Не желал ли раскрыть ему свой таинственный замысел?
На вилле Хозяина, среди заколдованных птиц, что-то прозвучало о «новом курсе», невнятное, угрожающее. Одолевая чары, сражаясь с волшебником, он испытал острый страх за Вельможу, предчувствие его неминуемой смерти.
Стоя в веренице солдат, малыми шажками приближаясь к гробу Вельможи, он старался отгадать еще одну смертоносную тайну, касавшуюся убийства Вельможи, касавшуюся его собственной беззащитной жизни.
Вместе с вялой, как измочаленная веревка, очередью он втягивался в ограду дворца, где застыли пыльные лиственницы, и стояли на высоких деревянных колесах старые пушки, теперь показавшиеся маленькими и наивными, без пышного снега на стволах и колесных ободах, когда он приближал к морозному железу свое молодое лицо, и пушка пахла прокаленным металлом, сладким морозом зимы, и летели на площади сочные золотые огни.
С жары и слепящего света он вошел в сумрак и прохладу дворца. Пахло еловой натоптанной хвоей, обморочным запахом погребения. Озабоченные распорядители в черно-красных повязках стояли на лестнице. Мимо них, по каменным ступеням, вдоль большого, просвечивающего сквозь черную ткань зеркала, под занавешенными пепельными люстрами он вошел в зал.
Двигался по прямой сквозь анфиладу дворцовых комнат, распахнутых белых дверей. И как это бывало раньше, вдруг обморочно ощутил это медленное движение, как малую долю отмеренного ему в жизни пути, – по московским дворам и улицам, по стрельбищам и полигонам, по горной заминированной тропке, по коврам и паркетам гостиных. И теперь к этой долгой непрерывной дороге пристраивался крохотный отрезок пути сквозь распахнутые двери дворца, в полутемный зал, где лежал еще один убитый, с кем ему предстояло проститься.
Он входил в зал, выглядывая из-за сутулых солдатских спин. В темном, слабо озаренном пространстве, прямо на пути стоял огромный, заваленный цветами гроб. В гробу, среди лилий, роз, багряных и белых гвоздик лежал Вельможа. Хлопьянов шел на него, всматриваясь в тяжелое, выпуклое, как валун, лицо, и вдруг испытал твердый, останавливающий удар. Этот толчок и удар исходил от гроба, загородившего дорогу, ломавшего прямую траекторию его пути. Словно Вельможа приподнялся со своего одра смерти и властным движением остановил его, не пустил, вытолкнул из солдатской вереницы, отодвинул за колонну. Хлопьянов стоял за колонной, ошеломленный, пропуская мимо солдат. Лежащий в гробу человек ожил на мгновение, чтобы остановить его продвижение, сломать маршрут, не пустить туда, где ждала его опасность и гибель, где таилась засада. Он, Вельможа, пошел по этой дороге, попал под огонь и, убитый, предупреждал Хлопьянова, не пускал под пули. Отодвинул его за колонну и, убедившись в том, что Хлопьянов остановился, сошел с опасной прямой, Вельможа в гробу снова окаменел среди лилий и роз.
Потрясенный, благодарный, Хлопьянов стоял, прижимаясь горячим телом к холодному камню колонны.
Рядом, все в черном, стояли родственники и друзья. Жена, заплаканная, с бледным лицом, то и дело подносила к глазам скомканный платок. Сын, худой, недвижный, не отводивший глаз от отца. Какие-то простолицые женщины, должно быть, сестры из далекой провинции. Какой-то грузный, опиравшийся на палку старик, должно быть, старший брат. Хлопьянов узнал писателя, с которым встречался у Вельможи на даче, и отставного партийца, с кем разговаривал на летней веранде. У всех был растерянный беспомощный вид. Все стояли вдали от гроба, отделенные от него сумраком, сырой копной цветов и чем-то еще, невидимым, тяжким.
Хлопьянов прижимался к колонне, остужая горячее тело холодом полированного камня. Голова Вельможи покоилась на подушке, продавливая ее своей тяжестью. Серо-голубое лицо, покатый лоб, мохнатые брови, выпуклые закрытые веки, большой набрякший нос и тяжелый торчащий из гроба подбородок, – все было грубо слеплено, смещено остановившейся гримасой боли и недоумения. В этой гримасе был последний отпечаток излетевшей жизни, когда на проселке, среди тополей, он умирал на сиденье «Волги», простреленный очередью. И кто-то осторожно, по-звериному, выходил на обочину, приближался к торчащей из кювета машине, хрустел по крошках стекла, поднимал ствол для контрольного выстрела. Именно в этот момент дернулось, остановилось на лице Вельможи выражение боли и изумления. Осталось навсегда, как след ветра, вмороженный в застывшее озеро.
Хлопьянов знал это выражение смерти у тех, кто наполнял военные морги в Кабуле, Кандагаре, Баграме. В этой последней гримасе был запечатлен ландшафт, где случилась смерть. Звуки и зрелища, среди которых вырывалась, покидая простреленное тело, тоскующая душа. Если бы нашелся провидец, умеющий читать на лице, он разглядел бы в лице Вельможи изображение тополиной аллеи, голубоватых волнистых гор и кого-то неведомого, с темной повязкой на лбу, подымавшего ствол автомата.
Хлопьянов оглядывал сумрачный зал, стоящих в траурном карауле дежурных, занавешенные пепельной тканью люстры, родственников в черном. И у него было чувство, что здесь, в этом зале, присутствует тот, кто убил Вельможу. Кто знал о его «Новом курсе», взращивал вместе с ним «Новый курс». Кто в качестве друга и покровителя возвышал Вельможу после опалы, наблюдал, как тянутся к нему все противники Ельцина, все сторонники прежней власти. Когда о «Новом Курсе» заговорили в министерствах и банках, в гарнизонах и газетных редакциях, когда сторонники «Нового курса» были готовы действовать, тогда этот друг и соратник заманил Вельможу на пустынный, обсаженный тополями тракт, выслал засаду. И теперь в сумраке зала стоит, наблюдая за гробом, за теми, кто приходит проститься.
Хлопьянов старался угадать его среди присутствующих на панихиде. Не мог. Продолжал чувствовать его соседство и близость. Снова смотрел на лежащего в гробу Вельможу. Теперь его лицо выражало не муку и боль, не изумление и досаду, а другое, редкое, лишь однажды замеченное Хлопьяновым выражение, – задумчивой печали, созерцания, нежности, – на тяжелом, не умевшем улыбаться лице.
Был день в Баку, когда они прилетели из Карабаха на продырявленном вертолете. Их ноги были избиты о каменистые тропы, одежда выгорела от ядовитого