Хлопьянов узнал стяг, копию того, что развевался над русскими полками, уходившими на балканскую войну. Красный Генерал передал стяг профессору, чтобы тот отвез этот русский подарок в Боснию, передал русским добровольцам, воюющим за свободу братьев-сербов.
Зал единодушно поднялся. Раздались клики «Ура!» Священники крестились. Казаки кричали «Любо!» Серб-профессор упал на одно колено, поцеловал край стяга, обещал самолично доставить реликвию в действующую армию.
Хлопьянов испытывал вместе со всеми воодушевление, восторг. Его снова посетило утреннее сладостное чувство, когда личность его переходила под власть высшего благого существа, ведающего о нем, не дающего ему пропасть, сохраняющего для бесконечного бытия.
С этим счастливым чувством, боясь его потерять, он покинул конгресс и ехал на встречу с Генсеком. В метро, ухватившись за металлический поручень, пропуская мимо глаз шаровые молнии, пролетавшие в черноте туннеля, он рассматривал пассажиров, любя эти молчаливые, знакомые с детства лица москвичей. Думал, что каждый из них переживал похожее чувство счастья, единения, готовности заступаться и жертвовать за «друга своя».
Он был теперь убежден в своей нужности, был уверен, что умный широколобый Генсек выслушает его, и возникнет спокойный, весомый план, предотвращающий угрозу.
Он пересел на автобус. Стоял в тесной горячей толпе рядом с молодой женщиной в полупрозрачном платье. Женщина то и дело наклонялась к маленькой дочери, что-то ей тихо и сердито внушала. Девочка смеялась, в руках у нее была матерчатая сумка, из которой выглядывала голова котенка. Девочка дразнила котенка, и тот ее небольно кусал.
Хлопьянов не заметил, как его просветленная радость сменилась тревогой и беспокойством. Будто приближалась далекая тень. Еще было светло, еще трава под ногами ярко зеленела, но у далекого леса зародилось сумрачное пятно, и оно приближалось.
Приближение тревоги было беспричинно. Кругом мелькали все те же московские лица. Качался и поскрипывал автобус. Шелестел неразборчиво голос водителя, объявлявшего остановки. Девочка играла с котенком. Но что-то неуловимо изменилось. Будто кто-то вошел, молчаливый и грозный, и своим появлением изменил всю картину.
Хлопьянов знал, что никто особенный не входил в автобус, кроме болезненной женщины с серым лицом, которой уступили место, и подвыпившего, плохо выбритого рабочего, который тут же на кого-то обиделся и заворчал. Но тревога возникла, знакомая, как перед взрывом гранаты, раздражающая, съедающая все недавние светлые ощущения.
Он выглядывал в нечистые окна на проезжавшие автомобили, – источник тревоги был не в них. Еще раз оглядел ближних и дальних, – не в них был источник тревожных волнообразных потоков.
Казалось с какого-то момента, с какого-то перекрестка, с угла и фасада дома автобус попал в излучение, двигался в этом излучении, управлялся им. Все, кто находился в автобусе, – и он сам, и девочка с матерью, и котенок, и подвыпивший рабочий, – уже не принадлежали себе, были захвачены внешней силой, двигались не по маршруту, а по другому, продиктованному извне направлению.
Хлопьянов вдруг понял, что причиной тревоги был он, его тайна, его сообщение, которое он вез Генсеку. В нем заключалась причина невидимых изменений, грозящих всем пассажирам. И лучше ему сойти, затеряться среди переходов, темных сорных подъездов, обмануть невидимых наблюдателей, рассечь силовые линии.
Объявили нужную ему остановку. Он протиснулся к выходу мимо стеклянного отсека с водителем, оглянувшимся на него лупоглазым лицом.
Стоял на остановке перед обширным перекрестком. Кругом были однообразные кирпичные здания, унылые, начинавшие желтеть тополя. На остановке толпились люди, и среди них старик-ветеран в сером пиджаке с колодками. Увидел Хлопьянова, слабо махнул, пошел навстречу.
Странное оцепенение охватило Хлопьянова, ноги его онемели, не могли ступать. Среди солнечного московского дня надвигалась прозрачная тень. Налетал, приближался сумрак. Автобус, на котором он только что приехал, замигал хвостовым огнем и начал трогаться. Следом двинулся грузовик с голубым хлебным фургоном. На перекресток стал выворачивать длинный с прицепом бензовоз, красно-желтый, с надписью «огнеопасно».
Старик приближался, махал рукой. Автобус с мутными стеклами, за которыми мелькнуло лицо девочки и ее светловолосой матери, набирал скорость. Бензовоз пытался вписаться в пространство между синим грузовиком и автобусом, а Хлопьянов, глядя, как вминается бок бензовоза в синий угол фургона, как из пролома начинает хлестать желтая прозрачная жижа, а бензовоз продолжает движение, рвет свой металлический борт, открывая хлещущий бензином пролом, Хлопьянов, чувствуя, как в этом сложном движении мнутся и путаются силовые линии, страшным усилием воли разморозил, растормошил свои ноги и животным броском кинулся прочь, на проезжую часть, на прорезиненный жаркий асфальт, слыша, как знакомо и страшно, по-афгански, трещит, вскипает горящий бензин, и огромный кудрявый взрыв, как малиновая роза с черными подпалинами, жахнул до самых крыш, наполняя перекресток слепящей вспышкой, пеклом, тупым, выжигающим небо огнем.
Хлопьянов длинно, как в воду, летел к асфальту, приземляясь грудью, сдирая рубаху, перегруппировываясь в кувырке. Лежал и видел, как вторым оглушительным взрывом лопается прицеп наливника, кирпичные стены домов горят, тополя горят, как факелы, черный скелет автобуса просвечивает сквозь красное зарево, в нем кто-то бьется, царапается, исчезает в трескучем вихре. Старик, все еще идущий навстречу, еще сохраняющий свой контур, подобье тела, весь охвачен огнем, сгорает, подламывается, падает, и к нему по асфальту приближается кипящий ручей бензина.
Хлопьянов отползал от взрыва, обугленный, в волдырях, сбивая с волос капли огня, видя, как смрадно, страшно горит весь перекресток, – машины, грузовик, растерзанный наливник, автобус. Какой-то шальной «жигуленок» не удержался на скорости, влетел в огонь, забился и замер, охваченный красным пламенем.
Глава двадцать первая
Ночью он метался в бреду. Зеленая в ущелье река, клетчатый кишлак на горе. Колонна проходит осыпь, и передний наливник, в черных потеках топлива, начинает бледно дымить. Из него выплескивается жидкий огонь, льется на трассу. Колонна наматывает огонь на колеса, цистерна набухает, как шар, увеличивается, и из нее вздымается красный махровый взрыв, разлетается множеством капель. Он, Хлопьянов, летит из кабины, бьется о камни, падает в холодную реку и, стоя среди водяных и огненных брызг, видит черный скелет автобуса, девочка прижимает котенка, и старик-ветеран сгибается в пламени, горит, как кусок газеты.
Этот взрыв на московской улице, о котором к вечеру написали газеты и жадно рассказывало телевидение, не был несчастным случаем. Был указанием ему, Хлопьянову. За ним следили, знали его намерения. Как только он в нарушение чьей-то воли переступал черту, ему указывали на проступок. Взрывали бомбу в редакции. Сжигали старика и автобус. Он жил и двигался в заминированном пространстве. Молекулы воздуха, которые он расталкивал при движении, превращались в крохотные передатчики, извещавшие кого-то о его приближении, о состоянии его души, о направлении мыслей. Кто-то невидимый, вездесущий взрывал наливник, включал детонатор бомбы. Отмечал смертями и взрывами границу, за которую он не должен ступить.
В этом подконтрольном пространстве, где каждая молекула следила за ним, передавала кому-то его мысли и действия, он чувствовал себя беззащитным. Тысячи датчиков прилепились к его лбу, глазам, дышащей груди, снимали непрерывные показания, транслировали в удаленный центр. И кто-то, окруженный экранами, следил за ним неотрывно.
Он пытался молиться, взывал к небесному великану, просил защитить и спасти. Но небо не откликалось, как если бы великан покинул небо. То место, где еще недавно пребывала могучая добрая сила, теперь было наполнено мутным дымом.
Хлопьянов знал, что наутро за ним придут. Утром явится посетитель. В той жестокой обработке, которой он подвергался, наступает новый этап. За ним придут и ввергнут в новые испытания. Он лежал в темноте, окруженный предательскими живыми молекулами. Красный махровый взрыв разламывал наливник. Обугливался в огне ветеран. Девочка за мутными стеклами тянула руки с котенком.
Утром в его доме появился Каретный. Бодрый, красивый, в белом костюме, в каком гуляют по приморским бульварам Сухуми, где чугунные фонарные столбы, в теплых лужах лежат неживые мотыльки, и нарядный корабль, взбивая зеленую воду, с музыкой отплывает от пирса.
– Ведь ты меня ждал, не так ли? – весело расхаживал по дому Каретный, заглядывая в зеркало, поправляя волосы. – Нам есть о чем побеседовать!
Хлопьянову казалось, что это ненастоящий Каретный, а его двойник, механическая кукла, электронная копия. Наблюдал его движения, жесты, передвижения по комнате, надеясь обнаружить тончайшие проводки, услышать звуки металлических, смазанных маслом сочленений. Его загорелое красивое лицо казалось ненатуральным, походило на загримированный манекен. Если провести по нему пальцем, то останется белесая полоса. А если помыть с мылом, то оползет намокшее размалеванное папье-маше и вместо лица обнаружится хромированный блестящий слиток.
– Я знаю, ты был у Руцкого. – сказал Каретный, – Как он воспринял известие? Какое он на тебя произвел впечатление?
Хлопьянов собирался ответить, но Каретный перебил его и, исполненный торопливой говорливости, продолжал:
– Вот уж кто управляем, так это он! Взрывной, семь пятниц на неделе, кидается во все стороны разом! Атакует в лоб, а его сбивают в хвост!.. А Хасбулатов? Какое он произвел впечатление?
Хлопьянов собирался ответить, но Каретный и здесь не дал говорить:
– Эти табачные трубки! Эта манера затягиваться! Эти маленькие руки! Эти долгие паузы! Ну прямо генералиссимус! Кавказ не забывает Россию, периодически присылает вождей!
Хлопьянов чувствовал, как вскипают и возбуждаются молекулы воздуха возле его висков, губ, зрачков. Каждая начинала светиться, испускала крохотный лучик энергии, передавала информацию о его чувствах и мыслях. Каретный улавливал эти непрерывные сигналы, перехватывал его чувства и мысли, не нуждался в его ответах. Продолжал говорить:
– Уж ты извини, что тогда, на съезде монархистов сделал вид, будто тебя не вижу. Столько глаз, столько ушей!.. А ты зря не пошел на корабль. Ты бы видел, как эти купцы-староверы отплясывают с девицами из кабаре «семь-сорок»! Как матушка-императрица просаживала в казино!.. Вот такая монархия нам и нужна! Царь Гога в ермолке Мономаха! А регентом хоть бы и Ельцина! Чем не регент?
Он быстро и точно ходил по комнате, от комода, где был спрятан пистолет, до книжного шкафа, где тускло золотились французские романы, мимо зеркала в деревянной раме, успевая себя оглядеть, к окну, где звучала и шевелилась утренняя улица. Хлопьянову казалась, что эта траектория была задана электронной программой, и невидимый блок, вмонтированный в затылок Каретного, управляет его движением.
– Я был в зале суда, когда судили газету Клокотова. Я делал тебе знак, но ты не заметил. Я сидел рядом с женщиной, которая держала флажок с серпом и молотом. От нее ужасно пахло луком, я места себе не находил!.. Этот взрыв, убивший секретаршу, поверь, он не связан с виллой. Это другие дела. Они в газете вышли на крупный след – якутские алмазы. Готовили публикацию. А эти алмазы знаешь куда идут? Прямо в Кремль, к первым лицам страны. Ну им и дали понять. Я специально расследовал. Ты Клокотову передай – алмазы, а никакая не вилла!
Хлопьянов прижал ладони к вискам, освободил височные кости от предательских кипящих молекул. Но голова его оставалась прозрачной, Каретный считывал его мысли, перехватывал их, едва они зарождались.
– Этот ужасный взрыв бензовоза! Сгорело столько людей! Девочка с котенком, старик-ветеран… Поверь, это тоже случайность!.. Помнишь, в Баграме