Хлопьянов знал эту виллу, ее расположение среди дубрав и прудов Царицыно. Он затем и пришел в газету, чтобы поведать о страшной тайне, рассказать о преступном заговоре. Здесь, в суде, он должен дать показания.
Он снова стал подниматься, отодвинув рукой бумажный плакатик с серпом и молотом. Потянулся к Клокотову, но судья словно угадал его мысль, хлопнул ладонью о стол.
– Суд объявляет перерыв на три дня! – назвал дату следующего заседания и ушел в сопровождении двух немолодых разукрашенных фрейлин.
Народ поднимался, шумел. Наскакивал на адвоката, осыпал его насмешками, бранью. Пожимал руки Клокотову и профессору Кириевскому.
Они возвращались втроем в редакцию. Хлопьянов порывался рассказать другу о своей тайне.
– Не сию минуту! – останавливал его Клокотов. – Вот вернемся, врежем по рюмке, передохнем, и тогда!
Они вернулись в редакцию. В приемной все также восседала красивая секретарша, и ее кавалер, который за это время, должно быть, успел повстречаться с ней в сумерках белой беседки, положить к ее ногам ворох белой сирени, погулять по липовым темным аллеям, выйти на берег туманного пруда, усадить в ветхую лодку, хлюпая веслами, поплыть на середину пруда, где лунное отражение, мелькание на воде бесшумных ночных тварей, медленный круг от плеснувшей рыбы, и там на пруду, слыша, как журчит из щелей вода, поцеловать ее в губы. Все это он напел, наговорил ей, коротая часы, сладко мороча ей голову.
– Принеси нам закуску. Проголодались, как волки! – приказал секретарше Клокотов, проходя в кабинет, пропуская Киреевского и Хлопьянова.
– Что станем делать с иконой? – спросила секретарша, указывая на сверток. – Помогла она вам, или нет?
– Помогла, – ответил Клокотов. – Разверни и неси ко мне. Возблагодарим Господа за помощь!
Они уселись в кабинете за стол. Клокотов достал из шкафа бутылку коньяка, рюмки. Налил, поглядывая на дверь, поджидая секретаршу с закуской.
– Хотел тебе сообщить… – начал Хлопьянов, пользуясь минутой покоя.
За дверью в приемной грохнуло, словно саданули кувалдой, со стены упала картина.
Клокотов кинулся к двери, распахнул. Горячее зловоние взрыва наполняло кабинет. Сквозь рыжий косматый дым Хлопьянов увидел – треснувший в щепках стол, отброшенные в разные стороны секретарша и молодой журналист. У нее свернута, перекручена шея, в синих набрякших жилах, оторванная, с красной костью рука. У него вместо лица красная жижа, словно плеснули горячий, с помидорами борщ.
– Икона!.. – выдохнул Клокотов. – Хотели меня!..
И уже раздавался по всем коридорам истошный женский визг, и толпились в приемной потрясенные сотрудники.
Глава двадцатая
Ночь была бессонной. Одни и те же видения повторялись во тьме. Разорванное, с гроздьями висящих зубов, с красными, как помидоры, волдырями лицо журналиста. Синяя, перекрученная взрывом шея секретарши, обрубок руки с блестящим осколком кости. И какая-то беседка с колоннами, лодка на черном пруду. И снова страшное, с выбитыми глазами, лицо, кровавые лоскутья одежда.
Он старался проследить и прощупать тот проводок, по которому пробежала команда «на взрыв». Его приход в редакцию Клокотова, намерение сделать заявление в прессе. Почтовая посылка на столе секретарши, икона, принесенная старцем. Машина подслушивания, тонкий хлыстик антенны, размытые лица за стеклами. Здание суда, плакаты и флаги, губастое лицо адвоката. Упоминание о вилле, где готовился заговор, писались документы и планы, той самой вилле с видом на пруды и розовые развалины Царицыно. Их возвращение в редакцию, – возбужденные, голодные, шли в кабинет, и Хлопьянов заметил лежащую на столе посылку, пухлые пальчики, похлопывающие по обертке. Взрыв и желтый горячий дым, и обрубок руки, и красные волдыри на лице журналиста.
«Для меня! – мелькнула мысль. – Меня предупредили! – возникла и не уходила догадка. – Их убили, чтобы я молчал!.. Взорвали, чтобы я прикусил язык!.. За мной следят, читают мои мысли, и когда я решил говорить, послали радиоимпульс из машины подслушивания!..»
Догадка превратилась в уверенность. Его проучили. Его не хотели взрывать, но преподали урок, взорвали в назидание других. Его вели в узком тонком луче к неведомой цели, и если он отклонялся, ему посылали сигнал. Взрыв, растерзавший двоих, был сигналом ему. Обладая ужасной тайной, он должен был доставить ее строго по адресу. Если он путал адрес, или задерживался на маршруте, или уклонялся от выполнения задания, ему посылали сигнал. Икона превращалась в бомбу. Ангел с золотыми кудрями превращался в направленный взрыв.
Он лежал в темноте, слыша, как в открытом окне шелестят редкие ночные машины, раздается и гаснет нетрезвая песня загулявших прохожих. Ему казалось, – сквозь прозрачную штору, в темный прогал окна смотрит недремлющий глаз, наблюдает за ним дни и ночи.
Он чувствовал свою беззащитность. Был одинок и беспомощен, не в силах себя защитить. Катя, самый близкий ему человек, сама нуждалась в защите, он навлекал на нее беду. Его родные, – мама и бабушка, многочисленные деды и дядья, были мертвы, от них сохранились лишь снимки в фамильном альбоме, ветхие платья в шкафу, слезные воспоминания в минуты ночных пробуждений. Его боевые товарищи мыкали горе на бессмысленных изнурительных войнах или зашибали копейку, стали торгашами и мытарями. Родина, которой он служил, за которую был готов умереть, – Родина была разбита, ограблена, захвачена мародерами. Повсюду раздавался унылый стон и стенание. Одинокий, без друзей и близких, он был один на один со смертельным могучим врагом, желавшим его погубить.
Его дух страдал и страшился. Летал над землей, искал себе прибежища. Залетел в маленькую квартирку Кати, где она спала, белея лицом, в ночном золотистом воздухе. Пролетел над городским кладбищем, где в тени деревьев под могильными камнями лежала его родня. Метнулся к границе, где в дощатой казарме спал его друг, с кем сражались под Баграмом и Черикаром, ходили на Саланг и Панджшер, – похудевший, седой, друг тихо стонал во сне. Он нигде не находил себе места, нигде не обретал защиты. Повсюду в его метаниях следили за ним невидимые глаза, преследовала неуклонная жестокая воля.
Спасаясь от этого всевидящего и неотступного ока, его душа, гонимая страхом, в последнем страдании и немощи метнулась ввысь, словно ласточка, по вертикали, отрываясь от бренной земли, по тонкой, уходящей в небо струне. Выше и выше, навстречу пустоте, возносясь в нее, превращаясь в точку, окруженную синевой, выкликая в этой синеве кого-то, кто мог бы его заметить. И так силен был его взлет, так отчаянно, как птица перед смертью, возопила его душа, что из пустоты, синевы послышался слабый отклик. Он, Хлопьянов, был замечен, его вопль и мольба услышаны. Кто-то бестелесный, занимавший все небо и синеву, бывший этим небом и этой синевой, слабо дрогнул. Обратил к нему свое огромное, не имевшее очертаний лицо, заметил его, молящегося.
Хлопьянов почувствовал, как его вдруг объяли теплые чудные силы. Охватили мягкие защищающие объятия. В своем полете, в своем страдании и горе, он влетел в чье-то чудное чистое дыхание, и оно окружило его. Возникло восхитительное ощущение покоя, безопасности, принадлежности к кому-то, кто не ведает страха, неподвластен злу, одаряет его могуществом и покоем. Лицо, на него обращенное, было подобно материнскому лицу, но принадлежало мужчине, могучему и прекрасному великану, до которого он долетел. Этот великан прижал его к своей дышащей груди, мгновение они были вместе, мгновение длилось счастье. Хлопьянов мимолетно подумал, что счастье достижимо, стоит только устремиться ввысь и позвать великана. Едва он об этом подумал, как что-то, соединяющее его с великаном, распалось, и он, теряя высоту, вьшал из огромных объятий. Мягко планируя, опустился к земле. Лежал в своей кровати, не понимая, где он только что побывал, сквозь какие небеса пролетел, с кем повстречался. Ему было горько от случившегося распадения, но не было недавнего страха, недавнего одиночества и покинутости. Он знал, – где-то в высоте его заметили. И если сделать усилие, превратиться в ласточку, то можно долететь до любящего, всесильного великана.
Он пытался продумать свои предстоящие действия. Путь в газету Клокотова был ему заказан. Путь в другие редакции заминирован, как та горная тропа, протертая овечьими копытами, через которую тянулась тончайшая струнка «растяжки» и в нагретых камнях таилась взведенная ручная граната. Руцкой, к которому его посылали, и Хасбулатов, куривший свою смоляную трубку, не откликнулись на его сообщение. Оставались все те же, осторожные и разрозненные, себялюбивые и наивные лидеры оппозиции, с кем он вступил в отношения. Наутро в одном из залов намечался конгресс «Фронта национального спасения», на который соберутся лидеры и вожди оппозиции. Там, на конгрессе, он расскажет Генсеку о вилле в Царицыно, о тренировках в секретной зоне, о близком перевороте и заговоре.
Подаренный Константиновым пригласительный билет открывал ему доступ на конгресс. Перед входом клубилась толпа, раздавались мегафонные возгласы, колыхались флаги, – красный с серпом и молотом, имперский с двуглавым орлом, андреевский с голубым перекрестьем. Повсюду продавались патриотические газеты, брошюры. Коммунисты с красными бантами, «черная сотня», перетянутая портупеями, «православное братство» с крестиком и образом Богородицы. Все это уживалось вместе, гомонило, спорило, агитировало, улавливало в свои сети толпящийся люд.
В просторном холле было шумно, в зал не входили, и он пустынно светился рядами кресел. Над сценой свисали все те же три флага, висело огромное полотнище с надписью: «Фронт национального спасения».
Хлопьянов остановился в стороне, оглядывая толпу, высматривая в ней знакомые лица. Как и на всех патриотических собраниях, здесь были непременные казаки с лампасами, золотыми эполетами и крестами. Похаживали потупясь степенные батюшки, время от времени отпуская благословения. Среди них выделялся муфтий в рыхлой белой чалме, однако не было раввина и буддийского бонзы. То и дело попадались молодые люди в камуфляже с нашивками за ранения, волонтеры Абхазии и Приднестровья, – высокомерно посматривали на необстрелянный люд, умеющий лишь судачить о судьбах России. Среди присутствующих было много провинциалов, скромно одетых, робевших от вида столичных политических знаменитостей.
Хлопьянов слышал обрывки речей и суждений, поражался разношерстности патриотической публики. Она напоминала остатки прежних полнокровных культур и религий, союзов и партий, разрушенных огромным толчком, как упавший Вавилонский столп, рассыпанный на множество разрозненных, не умеющих объединиться осколков.
Появился Бабурин. Его появление вызвало волнение среди дам, движение глаз в его сторону. Он шел улыбаясь, ни на кого не глядя, допуская и прощая всеобщее восхищение, милостиво разрешая дамам вздыхать и следовать за собой. Его молодое лицо было гладким и чистым, с черными усиками и бородкой, делавшими его похожим на мушкетера. В черных пышных волосах красиво белела седая прядь. На летнем пиджаке красовался депутатский значок. От него веяло молодостью, успехом, избалованностью. Он знал, что хорош собой, не запрещал поклонницам любоваться собой.
– Наш будущий президент! – громко, чтобы быть услышанной, произнесла немолодая женщина, стоящая рядом с Хлопьяновым. – Когда выступает Бабурин, хочется дальше жить!
Бабурин прошествовал, окруженный пестрой свитой сторонников и журналистов.
Следом прошел, почти пробежал Константинов, большой, рыхлый, с рыжеватой бородой и желтым лысым лбом. Нервно водил по сторонам выпуклыми глазами, словно искал недоброжелателей, хотел понять, как он, лидер «Фронта», выглядит среди этой неуправляемой толпы. Его движения были нарочито резкими и решительными. Он что-то приказывал поспевавшему за ним охраннику в черной форме, указывал длинным пальцем на входы в зал.
– А ведь Константинов из демократов! – промолвил стоящий рядом с Хлопьяновым маленький человек в косоворотке и яловых сапогах, похожий на ямщика. – Он и «р» не больно хорошо выговаривает, как Ульянов-Ленин. Это еще нужно посмотреть, какой он такой патриот!
Константинов бурно, нервно прошел, и его сменил депутат Астафьев, мягкий, милый, с седой бородкой, сощуренными лучистыми глазами, похожий на чеховского доктора. С ним рядом ступала миловидная, чуть печальная дама, тоже из чеховского рассказа или пьесы. Хлопьянов поймал себя на том, что вся публика на этом политическом форуме, как и на прежних, где он уже побывал, напоминала кого-то из прошлых времен, описанных романистами, изображенных