набережную с боевыми машинами, из которых редко, в разные стороны, уносились трассеры, на просторные марши лестниц, по которым тонкой цепочкой, сквозь коридор охранения, спускалась вереница покидающих Дом защитников. И это зрелище пожара в центре Москвы, картина огромного свершившегося уничтожения была для Хлопьянова Концом Света. Стоя на мосту, он был частью этого Конца Света, нарисованного кем-то на фоне Москвы. Избегнув пули и взрывной волны, не сгорев в ядовитом пожаре, не забитый насмерть толпой, он существовал теперь в мире после его конца. И было странное отчуждение от этого мира, похожее на невесомость, которая, должно быть, возникала у людей после их смерти.

Часть четвертая

Глава пятьдесят вторая

Он торопился покинуть многолюдный проспект. Уклонялся от встречных прохожих, съеживался при виде милицейской формы, норовил свернуть в соседние переулки и улицы. Проходил насквозь дворы, оглядываясь, нет ли погони. Пересекал пустыри, шлепая по лужам и мокрым канавам, путая следы. Боялся, что его настигнут и опознают, вернут туда, где – кровь, смерть, позор, отъезжающие похоронные автобусы, затравленный взгляд Хасбулатова, черная страшная морщина на лбу Красного генерала. Он петлял, делал «скидки», обманные ходы, как подранок, в которого разрядили дробовик. Забивался в чащу, бурелом, сбивая со следа собак. Рана, которую нанес дробовик, была во всю грудь. Он шел с развороченной грудью, в которой открытое, незащищенное, хлюпало сердце.

Мало-помалу он успокаивался. Не было слышно очередей и милицейских сирен. Не проносились воспаленные машины с мигалками и шальные бэтээры. В глазах людей исчезали страх, кровожадное любопытство, болезненное возбуждение, которое возникает на пожарах, на казнях, на зрелищах чужой беды и несчастья. Лица прохожих становились будничными, пресными. Беда, из которой вырвался Хлопьянов, здесь, на окраине, среди складов, железнодорожных путей, малолюдных улиц, не чувствовалась, отступила. Лишь слабо просвечивала, как розоватое пятно сквозь бинт.

Он остывал, успокаивался, но его успокоение тут же сменилось изумлением, новым, поразившим его откровением. Его не убили, не сожгли, не расплющили взрывом. Его пощадили, извлекли из пекла, перенесли в безопасный просветленный мир с голубыми небесами, позолотой полуопавших деревьев, чтобы он продолжил жизнь. После перенесенного горя и пережитого чудесного избавления эта жизнь должна протекать по каким-то новым, еще неизвестным законам.

Прежние законы, связанные с борьбой, войной, неутолимой ненавистью, неосуществленной местью, – эти прежние законы сгорели в пожаре, умерли в брезентовых, пропитанных кровью носилках. Новые законы, связанные с его избавлением, белокрылом чудом, осенившим его в горящем Доме, еще предстояло осмыслить. Они просвечивали в осенней лазури, в прозрачных деревьях, в острой счастливой мысли о Кате, с которой, казалось, уже навсегда простился, но теперь стремился к ней туда, на Север, где она поджидает его среди белых студеных вод. Катя и была тем чудом, что пронеслось по горящему Дому, коснулось его белыми рукавами, заслонило от пули и взрыва.

И он шел по городу, вдохновленный, с предчувствием новой, открывшейся ему после избавления доли.

Он удалялся от центра, все ближе и ближе к окраине, где скользила, искрила, как кольцо Сатурна, Кольцевая дорога. Ему хотелось пересечь эту дорогу, перебраться на другой ее берег, чтобы улететь, соскользнуть с этой гибнущей планеты, переместиться в другую Вселенную, где море, тающий снег на ржавой листве, Катя держит на ладони красную гроздь рябины.

Это предчувствие иной доли разрасталось в нем, как белое облако, легкое и прекрасное. Но в этом облаке, если всмотреться ввысь, присутствовала некая малая темная точка. Высокая черная птица, поднятая на воздушных потоках, витала там на своих вороненых крыльях. Хлопьянов нес в себе счастливое освобождение, предчувствие новой доли, созерцал воздушное белое облако и видел среди белизны едва различимую черную точку, высокую птицу. И уже не забывал о ней, не выпускал из вида.

Он проходил мимо булочной. Обшарпанная дверь отворилась, и из нее вышла пожилая женщина с сумкой, из которой торчала краюха ржаного хлеба. Лицо женщины, купившей хлеб, было удовлетворенное, умильное и очень московское. Такие лица он помнил с детства, среди хлебных ароматов, стука батонов о деревянные лотки, звона кассовых аппаратов. Такое же лицо было у матери, когда она, удовлетворенная, выбиралась из очереди, выносила сумку с теплой буханкой. Хлопьянов обрадовался, углядев на женском лице это особое московское выражение. Оно было связано с белым высоким облаком, с чудесным избавлением. Но в облаке, как крохотная песчинка, витала черная птица.

Он миновал редкий истоптанный скверик. На жухлом газоне девушка выгуливала собаку, спускала ее с поводка. Шелковистый молодой сеттер кубарем катался, метался в стороны, оглядывался на хозяйку счастливыми благодарными глазами и снова скакал среди кустов и деревьев. Хлопьянов смотрел на девушку, на ее светлый красивый лоб, бархатную повязку, удерживающую пышные волосы, на преданную ей молодую собаку. Радовался этой бесхитростной московской сцене. Чувствовал веселые молодые энергии, связывающие девушку и зверя. И эти энергии были созвучны с его освобождением, с новым, возрастающим в нем предощущением воли, с белым высоким облаком. Но в белизне, в высоте присутствовала удаленная черная птица, едва заметная глазу.

Он проходил сквозной дворик. Пятиэтажные обветшалые дома были в солнце. На балконах болталось развешенное сохнущее белье. На одном висела скатерть, бело-голубая, с нежными вытканными цветами. Ветер наполнял ткань, как парус, скатерть выпукло надувалась, и на ней становился виден крупный голубой цветок. Эта скатерть, которую он разглядывал, голубой цветок, который был так нежен и чист, студеный ветер, что раздувал полотнище, были созвучны с его новыми переживаниями, были частью его избавления. Но в белизне скатерти, в нежной голубизне цветка присутствовала малая соринка, непрозрачная сверхплотная точка. Словно среди лучей и воздушных потоков кружила зоркая птица, высматривала с высоты едва приметную цель.

Он стоял, подняв глаза, разглядывая скатерть, стараясь понять, в чем природа его тревоги, что сулит ему малая черная точка. Она приближалась, увеличивалась, уже были видны изогнутые, как алебарда, крылья, маленькая остроклювая голова, упругий распушенный хвост. Птица сложила крылья, выставила остроклювую голову, вытянула вперед когтистые, в пушистом обрамлении, ноги. Стали различимы ее красноватые злые глаза, ржавая рябь на перьях, ядовитая желтая кожа у основания клюва. Разящий стремительный ястреб, как пикирующий «мессершмитт», мчался на цель, и этой целью был он, Хлопьянов. Удар клюва проник ему в лоб, вторгся в горячий мозг, и в мозгу, как ослепительная вспышка боли, возникло: кейс Руцкого, маленький обитый медью чемодан с секретным наборным замком.

Как он мог забыть о нем, спрятанном за жестяной экран батареи? Как он мог забыть о главном, данном ему поручении, ради которого шел на муки и смерть? Как мог забыть о чемоданчике, в котором хранилась страшная тайна, «кощеева смерть», вокруг которой разгорелась борьба, стреляли танки, пылали этажи, был убит отец Владимир и ранен казак Мороз, совершались подвиги, приносились жертвы, вершилось небывалое злодеяние в центре Москвы на глазах изумленного мира? Этот крохотный кейс был источником власти, содержал в себе возможность возмездия, беспощадной казни преступников. Или вечного порабощения Родины, ее стыда и позорища. И он, Хлопьянов, кому была вручена эта власть, этот карающий меч возмездия, забыл об этом в необъяснимом помрачении рассудка. Оставил кейс в Доме, сбежал, вручил этот кейс палачам, отдал им на растерзание Родину.

Он вернулся к Москве-реке. С моста Дом был страшен. Из срединных окон по всему фасаду сочились вверх жирные реки копоти. Утекали в небо вялым черным дымом. В окнах, откуда изливалась бархатная сажа, мрачно и лениво краснел огонь. Казалось, дом испаряется, истекает в небо. В дыме кружили не то сгоревшие, подхваченные ветром бумаги, не то испуганные молчаливые птицы. Дом перевертывался отражением в реку. В синей солнечной воде плыли пожар и черно-белая зебра Дворца.

Хлопьянов попытался пройти по мосту, но проезжая часть была забита транспортерами, толпой зевак. В милицейской цепи не было прогала. Полковник в рацией, с сизыми обветренными щеками мельком взглянул на его пропуск, зло сказал:

– Не действителен!.. Район боевых действий!.. Прошу отойти!..

Вслед за его словами захлопало, затрещало, грохнула пушка боевой машины пехоты. В солнечном воздухе в сторону Дома полетели бледно-красные трассеры.

Он спустился с моста, дошел до Киевского вокзала, доехал на метро до Смоленской. Садовая была пустой, по ней проносились крытые грузовики с войсками, подвывающие, с мигалками, санитарные машины. Он дошел до американского посольства и попробовал нырнуть в переулок, ведущий к Дому. Но проход был заблокирован ОМОНом, стык в стык стояли грузовики. Офицер в белом шлеме долго рассматривал пропуск Хлопьянова, вернул назад, сказав:

– Запрещено пропускать!.. Пройдите на КПП у «высотки», там начальство!

Хлопьянов добрался до высотного здания на площади Восстания. Мыкался среди омоновцев, солдат с автоматами. Наконец, один полковник с усталым лицом сказал:

– Там опасно… Мины и снайперы… Подождите, я приведу спецуполномоченных… Хлопьянов остался ждать, слушая близкие, за домами, выстрелы, рокот моторов, глядя на серый, пачкающий синее небо дым, в котором вспыхивали красные лампадки трассеров.

Он понял, что проникнуть сквозь оцепление не удастся. Пропуск, если начнут проверять, может послужить причиной задержания. Оставался единственный способ проникнуть в Дом – подземный ход, который был ему известен.

Он не стал дожидаться возвращения полковника. Зашагал к метро, чтобы попасть к канализационному люку в районе Новодевичьего монастыря.

Близился вечер. Бледное синее небо зеленело, густело. На стенах лежали красные пятна, и в вершинах деревьев, среди медных ветвей, начинала сгущаться холодная синь. Новодевичий монастырь со своими кирпичными, будто одетыми пеной башнями, с резными колокольнями и золотыми церквами парил, не касаясь земли, словно летающий остров, готовый опуститься на зеленый московский холм. В пруду, в стеклянной глубине, отражались кресты, и по этому отражению плыл лебедь, оставляя слюдянистый след, как стеклорез.

Хлопьянов больно и сладко ощутил неповторимую красоту этого мгновения. Нашел люк, чугунную ребристую крышку. Вокруг было пусто – ни людей, ни машин. Чугунные упоры крышки входили в пазы литого, вмурованного в асфальт круга. Эти пазы не были засорены, он сам недавно, выбираясь из люка, выдавил упоры из гнезд.

Под крышкой, своими узорами напоминавшей ребристую поверхность гранаты, таился спуск в подземелье, в сырую тьму, по которой ему предстояло вернуться в горящий Дом, где постреливала, постанывала смерть. Из-под крышки, из центра железной земли, притягивали его к себе неодолимые силы, тянулись металлические руки, и он через минуту отвалит люк и опустится во мрак.

Но здесь, на поверхности была такая прощальная красота, устроенная специально для него, что он медлил, не решался наклониться, поддеть чугунную лепешку люка, расстаться с этим вечерним светом.

Он дорожил последними секундами, упивался их хрупкой протяженностью, их крохотными дробными отрезками, каждый из которых был драгоценный, неповторимый, со своим светом, звуком и ароматом. Из этих крохотных драгоценных отрезков состояло его бытие, они и были его бытием. Он ощущал их необратимое исчезновение. Целовал глазами золотые кресты, продернутую сквозь них багряную ниточку облака, зеленую траву на холме, бирюзовый пруд с плывущим лебедем и стеклянным следом, играющих вдалеке детей. Все это он любил и знал с самого детства, берег и лелеял. И со всем прощался.

Он нашел железный скрюченный обломок трубы. Поддел крышку люка. С натугой и скрежетом сдвинул ее. Из-под земли пахнуло запахом кислого металла,

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату