- в такой же коробке, только без сахара, на подоконнике хранятся документы на дом и имущество и пара городских открыток; мать или старшая сестра взбивает масло в маслобойке; бабка сидит у камина и понемногу помогает, дед спокойно дремлет или осторожно обходит дозором ферму и земли, хотя они ему больше и не принадлежат.
С одной стороны, дезорганизованный, разобщенный мир без «экономической» цели - дети предоставлены самим себе, а с другой - налаженное сообщество, где все традиции сохраняются, дети трудятся ради того, что и так уже является их добром, их будущим.
С одной стороны, еще сырой, но уже подточенный протестами язык, а с другой - свободная, очень образная речь, нередко диалект, природа - там, снаружи, лето, и внутри, с неприкрытыми телами, вкусным запахом скота, зримым благоденствием: плоды трудов перед тобой, для тебя.
Еще в школе, куда крестьянские дети приходят утром после часовой прогулки, поражает контраст между бледноватыми лицами, нервными, беспокойными телами детей рабочих и красными щеками, благодушием крестьянских детей, - дети служащих одеты строго, нарядно, - жесты тех и других проистекают из их образа жизни.
Сыновья рабочих расторопнее с девочками, и, спускаясь по наклонной деревенской улице, они словно ведут по дороге стадо коров, с палкой в руке и собакой сбоку.
На каждой ферме восседает еще молодой дед, уцелевший в Великой войне, что велась на французской территории, на севере или востоке, либо дальше, в Сирии или на Дарданеллах. Все мужчины старше двадцати трех прошли призывную комиссию и завершили военную службу в Гренобле, в отряде альпийских стрелков, в автотранспортных войсках в Балансе или в Лионе.
Тракторов пока еще нет, их опасно использовать на крутых склонах, отлогих полях; на фермах ни стиральных машин, ни кофейников, ни электрических утюгов, пожалуй, лишь радио в большой зале или в комнате на верхнем этаже, - напротив гумна, - где хранится в полной неприкосновенности приданое супруги, в шкафу рядом с кроватью, на которой иногда спят вместе почти все члены семьи. Лютый зимний мороз принуждает к телесному сближению. Вновь перечитывая рассказ о рождестве Христовом, я представляю сцену на одной из этих ферм в высоких горах, дыхание скота поднимается сквозь пол к семейному ложу с рожающей матерью.
Деревни окрест Бург-Аржанталя, начиная и заканчивая югом: Булье, Сен-Марсель-лез-Анноне, Сасола, Самойя, Сава, Сент-Аполлинар, Макла, Люпе, Веранн, Пелюсен, Коломбье, Гре, Тели-ля-Комб, Ла- Версанн, Ле-Беса, Тарантез, Планфуа, Сен-Жене-Малифо, Жонзье, Марль, Сен-Режи-дю-Куэн, Риотор, Клава, Сен-Жюльен-Молесабат, Бюрдинь; хутора и местности: Мари-Шевалье, Шант-Пердри, Лартаже, Ла- Сьов, Ла-Сьовет, Ла-Веркантин, Лез-Эйод, Фожер, Шершени, Ле-Лож-де-ла-Пра, Ла-Биус, Риорама, Ла- Кретьен, Ле-Руэр, Ле-Про, Ле-Фурнаш, Комбр, Жимель, Буниоль, Ле-Патюро, Моншаль и его феодальные руины, Ле-Фанже, Рафе, Ла-Картара, Монмеа, Ле-Тесп, Л’Эрмюс. Крайние точки участка, обслуживаемого нашим отцом: Серьер на Роне на востоке, Ле-Шамбон-сюр-Линьон на юго-западе, Монистроль-сюр-Луар на западе, окрестности Сент-Этьена и массив Пилат на севере.
С 1945 года к тяжелому труду нашего отца прибавляются обязанности муниципального и генерального советника: беспартийный и близкий, скорее, к Независимым и крестьянам [107], он берется за модернизацию сельской жизни. Усиливается исход из деревни: девушки больше не хотят выходить замуж за фермеров или же требуют современных удобств: стиральную машину. Необходимо заасфальтировать дороги, дабы улучшить связь с изолированными хуторами высоко в горах или на плато. В Бург-Аржантале и пограничных деревушках следует сохранить и усовершенствовать промышленность, внедрить ее новые отрасли. Мы видим и слышим, как отец говорит, действует, борется: порой он набрасывает небольшие речи своим очень быстрым, почти неразборчивым наполеоновским почерком и читает нам вслух.
В генеральном совете Луары, в префектуре Сент-Этьена он встречается с другими советниками, депутатами и завязывает дружбу как с коммунистами, - он ценит их бескорыстие и преданность общественному благу, - так и с консерваторами: с Антуаном Пине[108], мэром Сен-Шамона, депутатом от Луары, будущим министром иностранных дел и президентом Совета.
Весенним вечером 1947 года у нас ужинают Антуан Пине и Жорж Бидо[109], бывший председатель Национального совета Сопротивления[110] бывший министр иностранных дел при генерале де Голле, а также депутат от Луары и соучредитель Республиканского народного движения[111], партии, недолюбливаемой отцом: мать принимает гостей с изяществом; мы здороваемся с ними в пижамах: Жорж пожимает нам руки той же рукой и целует теми же губами, которые, по словам матери, еще совсем недавно касались Молотова, возможно, Сталина, и я представляю, что через руку Молотова, сжимавшую руку Риббентропа, что-то от Гитлера остается на руке Жоржа Бидо, пожимающей мою маленькую ладонь; весь ужин мы слушаем из-за двери этих великих людей, еще более величественных, чем все великие люди: я слышу об отставке генерала де Голля в январе 1946 года, слышу, как нашу мать расспрашивают о ее жизни в Польше, о ее отце. Я слышу, как говорят о маршале Пилсудском, Гитлере, Муссолини и Сталине с Жоржем Бидо, заключившим советско-французский договор от 15 февраля 1945 года. Я уже знаю, что Сталин держит у себя в кулаке десятки миллионов людей, что он ежедневно распоряжается их жизнью и смертью, что из года в год его власть распространяется на все новые территории и народы. Жорж Бидо много пьет, шляпа Антуана Пине висит в прихожей.
В ту пору Англия отделяется от Индии, а Индия делится надвое, утопая к крови. Я уже читаю тогдашнее издание «Книги джунглей»[112] и не понимаю, как столь миролюбивые народы учиняют подобную бойню; Маугли из книги кажется мне порождением божественной грезы, получеловеком-полузверем: пойманное нагое тело, уши разумеют язык зверей, уста говорят на нем, ребенок останавливает хищника, Давид без пращи побеждает животное-Голиафа.
Наряду с чувством несправедливости и неравенства, меня терзает до потери сознания зависть, страстное стремление к трудовому классу; я хочу, чтобы мое тело оставалось «диким», лишенным известных предков, не хочу «культурного» тела, хочу естественного и естественно метафизичного. Я уже отвергаю коллективный спорт, гимнастику как культурные заменители естественного телесного развития, как социальную муштру: я тянусь к тем видам деятельности, где остаюсь самим собой, обретаю удовольствие, познаю мир и игру. Я знаю, что мать ощущает это или, возможно, разделяет мои чувства: что через рабочее тело, реальную трудовую деятельность ради результата, а не абстрактную, как коллективная гимнастическая дрессировка, - я боюсь и отказываюсь показывать свое изначальное несовершенство и свое развитие, состояние роста, демонстрировать трансформацию своего естественного и умственного состояния, показывать в действии и развитии не только свои члены, но и мозг (желание индивидуализированного ученичества, избранничества, как в природе), - я быстрее и без всякого стыда вступил бы в настоящую жизнь: тогда же во мне крепнет стремление уйти, сбежать, вырваться от этих предков, желающих, чтобы я был таким же, как они.
Болезненное желание иметь тело тех, кому наш отец помогает появиться на свет, отказ от социального телесного неравенства. Потому ли, что с телом, посвященным ручному труду, можно жить больше и с большей свободой, нежели с телом культурным, путешествовать, чувствовать себя хорошо везде, со всеми? Испытываю ли я непрерывное стремление стереть различие между моим телом и телами людей из народа? Таково фактическое положение дел, и матери незачем нам об этом говорить: мы не из