иссиня-черные волосы вьются, а сложенные на груди руки прижаты к медальону на бархатной ленте; пока она внимала приливу аплодисментов, ее широкое смуглое тело, остававшееся скованным даже при поклонах, казалось засунутым в прочный серебряный атлас, который делал ее похожей на снежную бабу или добропорядочную русалку.
Затем вы увидите ее (если цензура не сочтет нижеследующее надругательством над благочестием) на коленях в медовой дымке многолюдной русской церкви, самозабвенно рыдающую бок о бок с женой или вдовой (ей было лучше знать, с кем именно) генерала с громоподобным голосом и головой как пушечное ядро, чье похищение было так искусно спланировано ее мужем и так ловко исполнено крепкими, безымянными молодцами, откомандированными начальством в Париж.
Она предстанет еще раз перед вами, двумя или тремя годами позже, поющей в неких апартаментах на
Эта фраза была единственной рискованной выходкой, которую Голубков позволил себе на протяжении всей голубино-серой карьеры. Мы поймем эту неосторожность, если вспомним, что речь шла о последнем препятствии, стоявшем у него на дороге, и события следующего дня должны были автоматически привести к избранию его председателем. Впоследствии в кругу их знакомых ходила шутка (русский юмор — птичка-невеличка, довольствующаяся и крошкой) о забавной маленькой ссоре меж двумя этими взрослыми детьми: она капризно требует свалить большой старый тополь, заслонивший окно ее комнаты в их летнем загородном доме, а он говорит, что кряжистый старый воин был самым зеленым ее поклонником (уморительно, не правда ли?), можно было бы его и пощадить. Обратите внимание на озорную игривость нашей пышнотелой дамы в горностаевой шляпке, когда она уговаривает своего генерала поступить решительно, ее лучезарную улыбку и протянутые к нему холодные, как студень, руки.
Ранним вечером следующего дня генерал Голубков сопровождал жену к портнихе, сидел там какое-то время, читая
Тех тридцати пяти минут, что он отсутствовал, ему вполне хватило. К тому времени как она начала свой разговор с молчащей трубкой, он уже подобрал председателя на тихом перекрестке и повез его на мнимую встречу, цели которой были сформулированы так, что ее секретность казалась естественной, а явка обязательной. Через несколько минут он остановил машину, и они вышли. «Это не та улица», — сказал генерал Федченко. «Да, — сказал Голубков, — но тут удобно поставить машину. Не следует оставлять ее перед кафе. Мы срежем угол через этот переулок. Здесь две минуты ходу». — «Хорошо, я согласен», — сказал старик и закашлялся.
В том районе Парижа улицы носят имена философов, и улочка, по которой они шли, была названа неким эрудитом из муниципалитета
Когда они поровнялись с ней, Голубков достал свой видавший виды портсигар и остановился закурить. Некурящий генерал Федченко из вежливости тоже придержал шаг. Налетел порыв ветра, и первая спичка погасла. «Я все же считаю… — пробормотал генерал Федченко, возвращаясь к теме, которую они до того обсуждали, — я все же считаю (чтобы сказать что-нибудь, пока они стояли рядом с той зеленой дверью), что если отец Федор настаивает на оплате квартиры из своих средств, то мы по крайней мере можем заплатить за отопление». Вторая спичка тоже погасла. Спина далекого прохожего наконец растаяла в осенних сумерках. Генерал Голубков во весь голос обругал ветер, и поскольку это был условный сигнал, зеленая дверь распахнулась — и три пары рук с невероятной сноровкой втащили старика внутрь. Дверь захлопнулась. Генерал Голубков зажег папиросу и быстро зашагал в ту сторону, откуда пришел.
Старик исчез навсегда. Тихие иностранцы, снимавшие неприметный дом на один месяц, оказались невинными голландцами или датчанами. Какая-то чертовщина. И не было зеленой двери, есть только серая, которую никакими силами не открыть. Я честно рылся в добротных энциклопедиях — нет философа по имени Пьер Лабим.
Но мне удалось заглянуть гадине в глаза. Существует старая поговорка: всего двое и есть — смерть да совесть. Замечательная человеческая особенность: можно не знать, что поступаешь хорошо, но нельзя не знать, что поступаешь плохо. Страшный преступник, чья жена была еще пострашнее его, однажды, во времена моего пребывания в церковном сане, признался мне, что больше всего его мучил внутренний стыд быть пристыженным еще большим стыдом, не позволявшим ему спросить у нее, не презирает ли она его в глубине души или втайне не задается ли тем же вопросом: не презирает ли он ее, тоже в глубине души. Вот почему мне более или менее известно выражение лиц Голубкова и его жены, когда они, наконец, остались наедине.
Однако ненадолго. Около десяти вечера генерал Л., секретарь РОВСа, узнал от генерала Р., что госпожа Федченко крайне обеспокоена непонятным отсутствием мужа. И тогда генерал Л. вспомнил, что перед обедом председатель сказал ему мимоходом (такова была манера старого джентльмена), что у него в городе, ранним вечером, есть одно дельце, и если он не вернется к восьми, пусть Л. прочтет записку, оставленную для него в среднем ящике стола. Генералы Л. и Р. помчались в штаб-квартиру, спохватились, бросились обратно за ключами, забытыми Л. дома, снова помчались в штаб и, наконец, достали записку. В ней говорилось:
Опустим, что сказал генерал Л. и что генерал Р. ответил, но, судя по всему, они были тугодумами и потеряли еще какое-то время на бестолковый телефонный разговор с удивленным хозяином кафе. Было около полуночи, когда Славска, кутаясь в цветастый халат и стараясь выглядеть заспанной, впустила их. Она не хотела беспокоить мужа, который, по ее словам, уже спал. В чем дело и что могло случиться с генералом Федченко? «Он исчез», — сказал простодушный генерал Л. Славска вскрикнула «Ах!» и хлопнулась в глубокий обморок поперек прихожей. Слишком театрально, чтобы утверждать, что эстрадные подмостки так уж много потеряли вместе с ней, вопреки мнению ее поклонников.
Тем не менее у наших генералов хватило ума ничего не сказать Голубкову о маленькой записке, так что на пути в штаб-квартиру у него сложилось впечатление, что с ним хотят обсудить, сразу ли звонить в