честолюбивым малым. Почему мечта о председательстве в организации, уже стоявшей, казалось, одной ногой в могиле, была так дорога ему — загадка лишь для того, кто не знает ни увлечений, ни страстей. Он стремился к этому всей душой — вот и все. Менее понятна его вера в возможность уцелеть при столкновении двух враждующих сторон, чьи опасные деньги и помощь он получал. Сейчас мне потребуется все ваше внимание, поскольку будет досадно упустить некоторые тонкости ситуации.
Советы не могли быть смущены маловероятной перспективой того, что призрачная Белая армия когда-либо сможет возобновить военные действия против них, но они были весьма раздражены тем, что информация об их заводах и базах, собранная неуловимыми агентами РОВСа, автоматически попадает в благодарные немецкие руки. Немцы мало интересовались разнообразием цветовых оттенков эмигрантской политики, но их выводил из себя упрямый патриотизм председателя РОВСа, то и дело перекрывавшего по этическим соображениям поток дружелюбного сотрудничества.
Таким образом, генерал Голубков, казалось, был им послан свыше. Советы твердо рассчитывали на то, что при нем все шпионы РОВСа будут выявлены и хитроумно снабжены дезинформацией для немецкого пользования. А немцы были уверены, что с его помощью они смогут внедрить своих осведомителей в ряды обычных агентов РОВСа. Ни одна из сторон не питала иллюзий насчет благонадежности Голубкова, но каждая полагала, что обратит себе на пользу колебания двойного надувательства. Представления простых русских людей в изгнании, обычных семей в глухих уголках эмиграции, занятых скромным, но честным трудом, как они работали бы в Саратове или Твери, воспитывавших бледных детей и наивно веривших, что РОВС — это нечто вроде Круглого стола короля Артура, олицетворение всего, что было и будет милого, достойного и прочного в сказочной России, — представления эти могут показаться кинокритику лишним наростом на главной теме.
При основании организации кандидатура Голубкова (чисто теоретически, разумеется, поскольку никто не ждал смерти ее лидера) находилась в самом низу списка, не потому, что его легендарная доблесть недостаточно ценилась другими офицерами, а потому, что был он самым молодым генералом в армии. К моменту выборов следующего председателя Голубков уже продемонстрировал такие организаторские способности, что мог спокойно вычеркнуть немало промежуточных имен в списке, пощадив заодно и жизни их носителей. После того как второго генерала убрали, многие из членов РОВСа были убеждены, что генерал Федченко, следующий претендент, откажется в пользу более молодого и расторопного кандидата от места, на которое он, Федченко, в силу своей репутации, возраста и ученых степеней имел полное право. Доблестный муж, презиравший в душе это свое право, счел, однако, трусостью уклонение от работы, за которую уже двое заплатили жизнью. Итак, Голубков стиснул зубы и снова принялся за свой подкоп.
Внешне был он непривлекателен. Ничего в нем не наблюдалось от эдакого классического русского генерала, ничего славного, крепко сбитого, пучеглазого, тяжеловыйного. Он был тощим, худосочным, с заостренными чертами, подбритыми усиками и стрижкой, которую русские называют ежиком: короткой, жесткой, прямой и компактной. Тонкий серебряный браслет свисал с его волосатого запястья, когда он предлагал вам русские папиросы или английские, с привкусом чернослива, кэпстенки, как он называл их, удобно уложенные в старом вместительном портсигаре из черной кожи, сопровождавшем его в предположительном дыму бессчетных сражений. Чрезвычайно обходителен и крайне незаметен.
Когда Славека «принимала», что происходило в гостиных разных меценатов (некий прибалтийский барон, или доктор Бахрах, чья первая жена была знаменита в роли Кармен, или русский купец старой закалки, отменно развлекавшийся в охваченном инфляцией Берлине, скупая недвижимость целыми кварталами по десять фунтов стерлингов за дом), ее немногословный муж незаметно прокладывал себе дорогу в толпе гостей, принося вам бутерброд с сарделькой и огурцом или маленькую, бледную от мороза стопку водки; и пока Славска пела (на таких неофициальных приемах пела она сидя, подперев щеку кулаком, обхватив кистью левой руки локоть правой), он стоял поодаль, прислонясь к чему-нибудь, или шел на цыпочках к недосягаемой пепельнице, которую затем тихо ставил на толстый подлокотник вашего кресла.
С художественной точки зрения он, мне кажется, перебарщивал в своем смирении, невольно копируя повадку наемного лакея, что теперь представляется отнюдь не случайным; конечно же, он пытался построить свое существование на принципе контраста и получал несказанное удовольствие, когда по определенным сладким признакам: склоненной голове, скошенному взгляду — угадывал, что имярек в противоположном конце комнаты обращал внимание незнакомца на тот любопытный факт, что такой невыразительный, скромный человек — герой невероятных ратных подвигов (брал в одиночку города и т. п.).
Немецкие киностудии, что росли в те годы как ядовитые грибы (перед тем как бегущая фотография научилась говорить), находили дешевую рабочую силу среди русских эмигрантов, чьей единственной надеждой и профессией было их прошлое, то есть подбирали горстку абсолютно нереальных людей для изображения «реальной» публики на экране. Встреча этих двух химер производила на чувствительную душу впечатление жизни в комнате зеркал или, точнее, в тюрьме зеркал, и тут исчезало понимание, где вы, а где отражение.
Действительно, когда вспоминаю залы, где пела Славска, как в Берлине, так и в Париже, и людей, собиравшихся там, мне кажется, будто расцвечиваю и озвучиваю очень старую кинокартину, где жизнь — это мелкая дрожь, а похороны — мышиная беготня, и только море подкрашено тошнотворной синькой, а некая театральная машина имитирует за сценой шипение и асинхронный прибой. Какая-то сомнительная личность, потрошитель благотворительных организаций, плешивый человечек с безумными глазами, медленно проплывает перед моим взором — с ногами, согнутыми в сидячем положении, как у пожилого эмбриона, и затем чудесным образом оказывается в кресле заднего ряда. Уже упомянутый нами граф тоже здесь, в стоячем воротничке и засаленных гетрах. Благообразный и в то же время светский батюшка с крестом, мерно болтающимся на широкой груди, устраивается в первом ряду, уставясь на сцену.
Повестка дня этих правых сборищ, ассоциирующихся у меня с именем Славски, столь же ирреальна, что и ее аудитория. Никого бы здесь не удивил балаганный персонаж с псевдославянским псевдонимом, балалаечный виртуоз, заполняющий паузы между концертными номерами; аляповатый узор на его усыпанном стекляшками инструменте и небесно-голубые штаны — все было бы кстати. Затем какой-нибудь старый нахал с бородой, в поношенном фраке, бывший член черной сотни, взял бы слово и живописал урон, причиненный сынами израилевыми и масонами (две тайные семитские ветви) русскому народу.
«А теперь, дамы и господа, мы имеем честь и удовольствие…» И тут появлялась она на чудовищном фоне из пальм и национальных флагов, бледным языком облизывая обильно накрашенные губы и праздно прижимая руки в лайковых перчатках к затянутому в корсет животу, пока ее неизменный аккомпаниатор — мраморноликий Осип Левинский, следовавший за ней в тени ее песен и в домашний концертный зал государя, и в салон товарища Луначарского, и в грязные притоны Константинополя, извлекал из рояля несколько вступительных нот.
Иногда, если обстановка к тому располагала, она исполняла «Боже, царя храни», прежде чем перейти к своему скудному, но всегда желанному репертуару. В нем непременно присутствовала унылая песня «По старой калужской дороге» (с расщепленной молнией сосной на сорок девятой версте), и та, что в немецком переводе, напечатанном под русским текстом, начинается фразой
Вкуса никакого, техника доморощенная, манера исполнения чудовищная; но те, для кого чувство непредставимо без музыкального сопровождения, кого только песня и погружает в прошлое, в феноменальной звучности ее голоса находили утоление для своей ностальгии и обездоленного патриотизма. Считалось, что она особенно выразительна, когда тень необузданной безжалостности звенела в ее пенье. Когда бы этот порыв использовался ею не так беззастенчиво, он все же мог бы уберечь ее от безнадежной вульгарности. Казалось, маленький жесткий предмет, заменявший ей душу, выпирал из ее пенья, и самое большее, на что был способен ее темперамент, — это спровоцировать в сердцах завихрение, а не свободный вихрь. Когда сегодня в каком-нибудь русском доме заводят патефон и я слышу ее контральто, летящее с пластинки, я вспоминаю с дрожью ту имитацию страсти, посредством которой она достигала требуемого крещендо: анатомия рта выставлена напоказ в финальном исступленном вопле,