Ахау Кан
Зерно
Балам сначала от души веселился, борясь с нахлынувшими бедами. Но когда сообразил, что все не одолеет, ужасно обозлился. Бродил по городу и окрестностям, пугая встречных, поскольку сам напоминал страшное знамение.
Вообще-то он мало менялся. Либо неукротимо злобный, готовый растерзать кого угодно. Или веселый до безумия – вот-вот разорвет! Ненасытен и всегда при деле…
В Тайясале было два колодца. Из одного брали питьевую воду, а другой был заброшен. К нему вела старинная заброшенная Дорога жертв. Именно в нем сгинул благодаря Баламу неведомый Чупасангре. Это был даже не колодец, а подземное озеро-сеноте, вода которого смутно отблескивала на глубине в пятьдесят метров. С незапамятных пор считалось, что там обитает божество крокодилов.
Давным-давно один из жрецов ввел диковатый обычай. Ранним утром под скучный галдеж трещоток на длинных лианах спускали в воду юных девиц. А ровно в полдень вытаскивали. И жрец-пройдоха толковал их путаную, полуобморочную речь и сбивчивые всхлипы как прорицания крокодильего бога.
Балам постановил возродить обряд. Правда, без церемоний, то есть без музыки и лиан. Он решил, что нужны человеческие жертвы, иначе город умрет и начнет разлагаться, как позабытая туша свиньи.
Младшие жрецы просто сталкивали выбранную девицу в колодец. Бросали, как зерно, ожидая каких-нибудь благотворных ростков. Но из подземных глубин восходили лишь вопли да стоны – то ли тонущих, то ли пожираемых крокодилом.
Словом, жертвы не приносили ни дождя, ни умиротворения.
Требовалось вмешательство верховного жреца, но Бошито увиливал, ссылаясь на немощь от безмерной натуги, когда он якобы не дал угаснуть Пятому солнцу. И в храме теперь редко показывался, объясняя, что у него в пригороде, под деревом спящих, свидание с Кукульканом.
Балам морщился, только что не плевался. Терпеть не мог пернатого змея, да и вообще всякой двойственности. Никакого проку от нее!
– Если ты птица, – так летай! – злился Балам. – Если змей, – ползай! И нечего фокусничать!
Вряд ли бы он ответил, не задумавшись, любит ли хоть кого-нибудь.
Задумчивым его сроду не замечали. Мысли, как короткие дротики, стремительно пролетали сквозь голову ахава. И все же он успевал зацепить самую, на его взгляд, ценную.
Балам точно знал, кого любит. Сказал бы, не задумываясь.
Сердце его трепетало, когда он виделся с Ахау Кан – владыкой змей!
Часами мог поглаживать ее королевское тело – длинное, за два метра, в черно-красную поперечную полосу. Долго смотрел в желтые холодные глаза, рассеченные узким клином зрачка, похожие на его собственные.
Он любил всех ее сестер и братьев. Повсюду во дворце ахава стояли миски с молоком, откуда пили гремучие змеи. А кроме того, имелась особая змеиная столовая – комната, заполненная кроликами.
В его спальне ползали, сплетались в клубки и ходили колесом десятки королевских змей. И ни разу он не слышал от них брани или угроз, то есть сухого стрекотанья хвостов, похожего на шум спелых семян в сотрясенной маковой коробочке.
– Зачем нам летать? – ласкал Балам гремучих змей. – Достаточно ползать. Ну, в крайнем случае, можно скакать!
Змеи принимали его как близкого любимого родственника. Иногда он просыпался, с ног до головы обвитый их телами.
– Приветствую тебя, Ахау Кан! – говорил Балам, открывая глаза, и в это время был счастлив.
Когда его навещали милые подружки, он заставлял их надевать юбки из живых змей. В лучшем случае юбка без затей расползалась на глазах. Но часто, прежде чем уползти, кусала.
Балама веселило и то, и другое. Он считал, что Ахау Кан чудесно разбирается в женщинах. Укушенным ею – не место рядом с ахавом!
Королевская змея меняет ядовитые зубы каждый виналь, и Балам менял подруг никак не реже.
Он покрасил свои волосы в красный цвет, а жидкую, едва пробивавшуюся бородку – в черный. И носил, не снимая, маску змеи, очень подходившую к его лицу.
Он заказал особую одежду цицимитли – из змеиной кожи, украшенную черепами, которую в древности надевали только жрецы в Ночь мертвых.
Они с Бошито родились в день затмения, под знаком змеи. Однако его брат ничего особенного не испытывал к хладнокровным пресмыкающимся. Разве что побаивался.
По утрам верховный жрец Бошито ходил от дома к дому с маленькой куклой, танцевавшей на его руке, и призывал как можно больше петь, плясать и веселиться. А потом, упившись пульке, лежал до заката на краю города под оранжевой фрамбуяной, деревом спящих. Он не замечал, как из-за дерева, таясь, поглядывает на него некий юноша. Бошито жевал смолу-чикле и бормотал сквозь дрему неизвестно какие глупости, – вроде бы беседовал с Кукульканом.
– Даже уродившись змеей, – грозил пальцем фрамбуяне, – можно кое-чего достичь!
Бошито, как мог, устранялся от жреческих дел, поскольку не владел самыми простыми навыками, – даже дождь не умел вызывать.
Это раздражало и бесило Балама.
Однажды в его голове мелькнул дротик, намекнувший, что пора окончательно устранить брата, чтобы не путался под ногами черненькой шатающейся тенью. К тому же ожило воспоминание, как Бошито закапывал его в землю.
И вот именно в тот день, когда Чанеке вылетел из своей темницы, растворившись в свете, один его сын решил убить другого.
Как в дом с плохой крышей просачивается дождь, так голова безумца наполняется злобными замыслами, сказал бы Чанеке.
Баламу вдруг показалось слишком грубым заколоть Бошито ножом, проткнуть пикой или подстрелить из лука.
«Так с братьями не поступают!» – отругал он себя, торопея от эдакого великодушия.
Конечно, всегда под рукой Ахау Кан, но Баламу не хотелось, чтобы любимая чистая змея вонзала зубы в пропитанное брагой тело.
Поэтому он отравил брата грибами, купленными у богини грязи Ишкуины.
Бошито хорошо поел, но не совсем умер. Лежал и бредил уже четыре кина.
«Грязь не липнет к грязи!» – свирепел Балам, слушая, как Бошито предрекает близкое будущее, в котором ничего хорошего не намечалось, – смерти, войны, разруха…
Когда речь зашла о том, что самому ахаву города Тайясаля суждено утонуть в озере, Балам плюнул брату в лицо и приоткрыл корзину, где, свернувшись тугими кольцами, дремала его возлюбленная.
На утро Бошито был холоден, как камень, и черен, как спелый инжир.
А рядом с ним, будто жезл ахава, вытянулась во всю длину прекрасная Ахау Кан. Бошито крепко зажал в кулаке ее плоскую голову.
– Ах, мой бедный ненаглядный брат! – горько плакал Балам, гладя и целуя мертвую змею. – Я не хочу с тобой расставаться!
Из королевской змеи мастера сделали чучело.
И с тех пор Балам поклонялся одному божеству Ахау Кан – владыке пресмыкающихся.
Месть Циминчака
Змея
Всякое злое дело, тлея, подобно огню, покрытому пеплом, следует за злодеем, как ягуар, – след в след, подстерегая, когда напасть.
Балам стал единоличным правителем города Тайясаля – и ахавом, и жрецом.
В честь этого и учредил новый праздник – день рождения Солнца. Его отмечали в двенадцатый кин Чикчан двенадцатого виналя Кеха. Этот день получил имя Аау.
На восходе солнца двадцать особых «встреча-а-а-ул» и двадцать «крича-а-а-ул» ора-а-ули на весь город:
– А-а-а-у-у! А-а-у-у-у!
Повсюду разложили огромные костры. Казалось, будто солнце гуляло по городским улицам, полыхая во всю мощь. Такой был зной!
И по озеру Петен-Ица всю ночь ходили кругами сотни пирог и плотов с факелами. Многие воспламенялись, сгорая дотла.
В пригороде не осталось пальмовых чос. Они вспыхивали одна за другой и мгновенно превращались в теплую золу, которую разгребали ногами хозяева в поисках уцелевшей утвари. Сгорел почему-то и Дом пения, где еще совсем недавно обучали разным искусствам, в том числе вопить – «а-а-а-у-у!».
Дым и огонь этого праздника, вероятно, видели в самой Мериде. Во всяком случае, из развалин старинного города Тулума один человек смотрел, не отрываясь, на зарево в ночи, потому что был родом из Тайясаля.
– Неужели дядя совсем спятил? – ахал он, сидя на пирамиде. – Все решил пожечь?!
Хорошо, что Балам не слыхал этих слов. Зато уловил краем уха, как угрюмо пошутил его советник:
– Разве это день рождения Солнца? Похоже на рождение тьмы!
– Да, нашему верховному жрецу и ахаву Канеку маловато живого огня, – согласился другой, – вот запалить бы сельву!
Утро выдалось пасмурное и тусклое. Пока солнце отдыхало за плотными облаками от вчерашней гульбы, а земля кисло дымила головешками костров и пожарищ, двух советников-шутников зарезали на жертвенном камне.
Сам Балам обсидиановым ножом ловко вспорол им груди, извлек сердца и бросил в деревянный сосуд Орла. Принести жертву, выдрав сердце, куда проще, чем отыскать в своем сердце любовь, – много раз говаривал его отец Чанеке.
Конечно, Балам был сделан не из маиса. Впрочем, не глиняный и не деревянный. Возможно, из тех пород, что выплескиваются при извержении вулканов. Правда, они быстро застывают на поверхности, а Балам кипел и бурлил бесконечно, не принимая законченных очертаний. Он был первобытным существом, которому и не снилось еще яблоко с Древа познания добра и зла.
В конце концов, его осенило, отчего в городе неладно. Верховный жрец приказал немедленно исправить идола Циминчака, покалеченного монахом.
Увы, никто не помнил голову Громового Тапира. Да и была ли она вообще?
Когда вырубили из камня новую и кое-как приладили к туловищу, Циминчак стал похож на чудовищного зверя. Наверное, именно так выглядел изверг Чупасангре. Оглядев его, Балам одобрительно кивнул и велел раскрасить в черную и красную полосу.
И получилось как раз то, чего он добивался, хотя поначалу и сам бы не сказал, чего именно, – на редкость толстая змея, будто только что проглотившая лошадь.
В общем – устрашающая непарнокопытная гадючья тварь! Жители Тайясаля, увидев ее, заголосили и рухнули на колени.