они журчали, скатываясь по щекам на грудь. И среди белого дня этот звук, словно заунывный дождь, который проникает сквозь любую крышу, не оставлял Чанеке.
Когда Бехуко была жива, он и не понимал, насколько ее любит. Или просто сомневался. Часто совсем забывал о ней, как о домашнем очаге, который горит ровным пламенем и греет каждый день. Да и не вспомнишь ничего особенного – ни одного странного или неожиданного поступка! Ни разу не отчебучила чего- нибудь эдакого! Просто жила рядом, будто скромное комнатное растение, так и не успевшее зацвести.
А теперь Чанеке страдал – как же не высказал свою любовь?
Иногда ему казалось, что голос ее долетает из поющей раковины. Он все время прислушивался. И нашептывал туда, в изогнутые глубины, надеясь, что Бехуко услышит:
– Твои губы мне объяснили, что такое нежность. Твоя душа рассказала мне о любви…
Без Бехуко стало пусто, будто бы рухнули все тринадцать небес, девять преисподних и четыре райских обители. Словом, вся Вселенная.
Сама-то Бехуко уже давно должна быть в раю, куда уходят все умершие при родах.
Но Чанеке одолевали сомнения. Так ли это? Нельзя ли ее вернуть?
Он искал ближнее божество, которое бы смогло помочь.
И однажды обратился к Ник-Те, возвращающей потерянную любовь.
Обыкновенно она появлялась из небесно-лиловой кроны дерева хаккаранды – крохотная старушка в платье колокольчиком.
– Я не могу вернуть то, что не потеряно, – сразу заявила Ник-Те. – Напротив, у тебя всего с избытком. Сначала потеряй, а потом приходи.
– Верни Бехуко и мое украденное лицо! – взмолился Чанеке.
Старушка покачала головой, медленно растворяясь среди цветов хаккаранды:
– Твое лицо при тебе, – возвращенное любовью. Да и жена все время рядом. Ты, голубь, не отпускаешь ее, хотя давно бы ей пора в райскую обитель…
Может, так оно и было, как сказала Ник-Те, однако сомнения не покидали и даже множились – настолько хватким, настырным оказался дух хромого койота Некока.
– Какая собака! – возмущался Чанеке. – Вцепился, как репей!
Но тотчас одергивал себя, думая, что мучается недаром. Все неспроста в этом мире!
Когда близилась полночь, он надевал жреческий колпак, плащ из шкуры тапира и птичью маску с длинным клювом, а в руке держал шипы магея и острые кости орла для обрядового кровопускания.
На вершине пирамиды гулко пела раковина, призывая в храм, где начиналась служба.
Весь город просыпался и шел к молитве. А лежебок и бездельников, пытавшихся улизнуть, наказывали, втыкая колючки кактуса в уши, в грудь и ноги.
На каждой ступени, ведущей к храму, ярко полыхали факелы. И сама ночь будто бы взмахивала крыльями, как летучая мышь-вампир.
– Кто хочет крови, пусть льет свою, а не чужую! Боль приносит очищение! – восклицал Чанеке, пронзая себе руки шипами. – Цаколь-Битоль тосковал в одиночестве, как свет во мраке! Он мог рассеяться напрасно, если бы не создал наш мир и человека. Он рассеялся в нас, чтобы жить! И мы, умерев, собираемся в нем для жизни. Он с нами – одно целое. Он сотворил нас верой и любовью. Его пища – это наши любовь и вера. И вот он голодает…
Чанеке убеждал, что каждый может изменить свою природу, как это делали их далекие предки.
– Мы все преобразимся и станем чистым светом!
Впрочем, сам не был уверен в своих словах. А еще более сомневался, понимают ли их.
Ему казалось, что даже белый идол Циминчак за спиной тихонько посмеивается над его речами.
– Чтоб ты треснул! – говорил Чанеке, оставшись с ним наедине. – Чтоб у тебя башка отвалилась!
И тут же корил себя за горячность.
В наследство от Шеля ему достались золотое солнце с пятью изогнутыми лучами, серебряные голубь, попугай и сова, глядя на которых легко забыться.
И он часто любовался ими, чтобы заснуть, избавиться на время от сомнений и, как можно скорее, увидеть Бехуко.
Разбой на пирамиде
Обезьяна
В 1618 году, когда Чанеке уже исполнился 71 тун, в Тайясаль прибыли два монаха-францисканца из города Мерида.
В своих длинных черных балахонах с капюшонами они напоминали обезьян-мириков. Одного звали Хуан, другого – Бартоломео.
Монахи очень удивились, застав на острове такое тихое допотопное бытие.
Совершенно дикое, по их мнению, – как в зверинце, где не звучит слово Божье. И это в те просвещенные времена, когда почти всюду установлена власть испанских конкистадоров и католической церкви!
Чанеке хорошо принял монахов. Хотелось услышать от них слова о новом, неизвестном ему Боге.
И они рассказали о смерти на кресте, искупившей грехи всего человечества, и о воскресении Сына Божьего.
Они убеждали немедленно креститься в водах озера Петен-Ица и принять нового Бога, оставив своих в прошлом, зато обретя вечную жизнь.
Когда-то Чанеке, путешествуя с отцом по сельве, очутился на развалинах города Паленке, который просуществовал, как говорили, тысячу лет. И в одном из храмов видел лиственный крест. Шель сказал, что это источник жизни – крестообразный маис. А на нем сидела птица кетцаль. Теперь он вспомнил и о сыне Цаколя-Битоля – пернатом змее Кукулькане, который пожертвовал собой, чтобы возродить людей.
– Бог, я думаю, меняется со временем, как и человек, – сказал Чанеке.
– Большей бессмыслицы никогда не слыхал, – поморщился брат Хуан.
– А разве Творец не сомневается? – спросил Чанеке. – Если бы не сомневался, откуда в нас сомнения?
– За такую ересь сразу бы на костер! – воскликнул пылкий Хуан.
– Да неужели ваш Бог настолько обидчив, что не терпит иных взглядов? – удивился Чанеке. – По-моему, Творец любит нас как сыновей…
Хуан с горящими глазами перебил его:
– Какие сыновья?! Все мы – рабы Божьи!
«Этот, как фрукт гуайява. С виду – яблоко, а по вкусу – груша», – подумал старик Чанеке и продолжил:
– Еще я хотел сказать, что в основе нашего мира – двуединство. Небо и земля. Жизнь и смерть. Любовь и ненависть. Люди и боги. Рабство и свобода.
– Творец един в трех лицах, – строго заметил Бартоломео. – И никакого раздвоения!
Чанеке понял – беседа ни к чему не приведет. Ему не убедить монахов, что люди – дети Божьи, и все на земле – братья.
Впрочем, испанцы знали это, но не хотели почитать индейцев за своих братьев. Более того, думали о них как об исчадиях ада.
Монахи прошлись по городу, недоверчиво разглядывая дома, дворцы и замки. Повсюду им чудился дьявольский дух.
А когда, поднявшись на пирамиду, вошли в храм Циминчака, – остолбенели!
Ничего подобного им не доводилось видеть. С пернатыми змеями, ягуарами и прочими клыкастыми, клювастыми и лупоглазыми идольскими мордами они уже кое-как свыклись.
А тут с высоты благосклонно взирал белый конь в натуральную величину. У ног его лежали подношения – от маисовых лепешек до нефритовых браслетов – и дымилась ароматическая смола копаль.
Монахи воздели очи к небу, но и там не нашли утешения – с потолка храма на цветных веревочках свешивались усохшие лошадиные мощи. А именно, две ноги и череп, окуриваемые благовонными травами.
Брат Хуан побелел, как статуя, и в сердцах ухватил тяжеленный жертвенный камень. Когда-то его поднимали на пирамиду пятеро дюжих работников.
С именем Божьим на устах Хуан метнул эту глыбу в идола.
Раздался удар, подобный грому, и все сгинуло, окутавшись плотным белым облаком.
Услыхав голос Громового Тапира, успели собраться горожане. И теперь, потрясенные, наблюдали, как голова Циминчака, подпрыгивая и крошась, катится по ступеням пирамиды.
Когда же пыль наконец осела и в храме прояснилось, все ахнули, увидев, что черные монахи превратились в белых, а безголовый Циминчак мерно покачивается, готовясь то ли поскакать, то ли рухнуть.
«Надо же, треснул! – изумился про себя Чанеке. – Хоть одна моя просьба услышана!»
Он с детских лет недолюбливал Циминчака, но сейчас, когда его изуродовали, пожалел и даже поддержал, не дав упасть и окончательно разбиться.
Конечно, от гостей-монахов не ожидали подобного зверства!
Их схватили и потащили на площадь, пиная и проклиная. Какой-то носильщик-тамеме, сбросив с плеч поклажу, исхитрился укусить брата Хуана за щеку.
Монахи горячо, поспешно молились, понимая, что души их в самом скором времени отлетят на небеса. Над ними уже клубились белые облачка пыли.
Чанеке смотрел с вершины пирамиды, как Хуана и Бартоломео швырнули посреди площади подле каменного столба, изрезанного письменами.
Их бы наверняка растерзали, растоптали, выдернули руки, ноги и головы, если бы не запела раковина жреца.
– Стойте! – приказал Чанеке. – Отведите их в замок воинов. Там я решу их участь!
Монахов в разорванных балахонах приволокли в замок и бросили на пол между двумя рядами тонких узорчатых колонн.
Толпа
Щетка
Многие в городе были недовольны. Толпа на площади требовала смерти пришельцев.
Особенно бушевали братья Балам и Бошито. Они уже предвкушали, как натравят на монахов дикого кота-оселотля, а затем скормят их останки крокодилам.
Но Чанеке полагал, что толпу надо всегда останавливать. В этом, как в целительстве, не было сомнений. Толпа – болезнь, вроде сглаза или дурного воздуха. Если не вмешаться, она нарушит здоровое течение жизни.
«Хотя в случае с монахами ее гнев понятен, – задумался Чанеке, подходя к замку воинов, – являются незваные и учиняют погром в храме, где молятся сотни людей! Возможно, я отдам их на растерзание, но прежде поговорю»…
Монахи оказались крепки духом. В ссадинах и кровоподтеках, изодранные, но пощады не просили.
Хуан, правда, затравленно озирался, готовый огрызнуться, как загнанный волк. А Бартоломео вообще глядел спокойно, чуть ли не улыбаясь.