забывши, видимо, о том, что его уже давно поймали и отправили на фронт, где он успел погибнуть от немецкой пули. Но обнаружив непорядок в моих документах, мною они тоже заинтересовались и привезли в милицию. После очень беглого допроса по моему адресу уже говорили, качая головами: “Какие еще люди есть у нас на Карасу! Ай — яй — яй…”, имея в виду— какие страшные люди, пришедшие из тюрьмы, без нормальных документов… Было ясно, что Карасу нужно срочно очищать от таких людей.
Я провел ночь в милиции вместе с другими задержанными. Все это были местные хулиганы, мальчишки, бывшие приятели тетикатиного сына. На утро по старой арестантской привычке разом проглотил с горячей водой выданную мне пайку хлеба. Не успел я проглотить последний кусок, как меня вызвали к начальнику милиции. “Поблагодарите майора, — сказал он мне голосом гораздо более любезным, чем накануне, — что он о Вас побеспокоился и привез Ваше удостоверение личности. Вы свободны.” Мое спасение было просто чудом. Я обещал своей приятельнице приехать утром в город. Не дождавшись меня, она забила тревогу. Побежала к другой моей приятельнице, муж которой был начальником одного из отделов штаба Среднеазиатского военного округа. Они на машине примчались на Карасу и там, узнав о моей судьбе от тети Кати, прикатили в Карасуйскую милицию. Я избежал очень больших неприятностей.
Такой полной риска двойной жизнью мне пришлось жить до конца войны. Только после войны мне удалось добиться в Горвоенкомате, и то не без блата, получения временного военного удостоверения, которое позже, уже в Петрозаводске в 1946–м мне обменяли на нормальный военный билет. Впрочем, не вполне нормальный, так как там уже не фигурировало офицерское звание. Оно оказалось “опущенным”. Так я и остался до конца жизни “подозрительным” рядовым.
Все эти мои трудности в Ташкенте переносить было легче, чем во множестве других мест, куда судьба во время войны забрасывала эвакуированных. В Ташкенте прекрасный климат, всегда синее небо над головой, тепло чуть ли не весь год. В феврале иногда уже цветет урюк. Летом бывает слишком жарко, но жара сухая, легко переносится. Цветущая земля здесь совсем рядом, и кажется не страшным на нее упасть, даже если что и случится. Она обеспечивала и несколько большую сытость по сравнению с большинством других мест. В городе было пять или шесть богатых и пестрых восточных базаров, где можно было за деньги купить все, начиная с бесконечных и разнообразных ароматных овощей и фруктов, всевозможных окороков, плова, баранины вплоть до засекреченных билетов, заготовленных для школьных экзаменов. Фрукты в сезон стоили относительно дешево и очень нас поддерживали.
О фронте и превратностях войны напоминали инвалиды и бесконечные гадатели и гадалки, сидящие в ряд около Госпитального базара. Я хорошо помню слепого (потом как?то выяснилось, что он вполне зрячий) с попугаем, вынимавшим билетики. Гадали все больше о пропавших без вести, и одна из гадалок все время рисовала кружочек на песке, дескать, попал в окружение. Клиенты гадалок верили им беззаветно. Группы инвалидов перегораживали тротуар у входа на базар и требовали на водку. “Не пройди, товарищ!..” — звучало довольно угрожающе. И еще о фронте напоминало резкое преобладание женской части населения из числа приезжих.
В Ташкент было эвакуировано много учебных, научных и культурных учреждений, в том числе Ленинградская консерватория. Кроме Института мировой литературы, был здесь огромный Институт востоковедения. Собралось много известных московских и, особенно, ленинградских ученых и писателей; культурная и научная жизнь, что называется, била ключом. Семинары и лекции в университете и в Академии наук проводились с большим энтузиазмом, увлеченностью, отчасти связанной с чувством относительной свободы, — к ученым меньше приставали с идеологией в военное время, было не до того. Никогда не забуду объединенный аспирантский семинар, руководимый Виктором Максимовичем Жирмунским, где и я “блистал” иногда в каких?то дискуссиях на весьма отвлеченные темы.
Но вообще?то говоря, я покривлю душой, если утаю, что возвращение к нормальной жизни, в том числе и научной, после всех моих приключений давалось мне без труда. Помню, как В. М. Жирмунский вел занятия по готскому, а потом и по древнеисландскому языкам, как я ходил еще и к другим преподавателям, занимался шведским и английским… но все никак не мог достаточно сосредоточиться. Не мог я заставить себя сосредоточиться и в кино. Однажды, еще во время пребывания в Ташкенте отца, мы пошли с ним в кино. Шел “Маскарад” (по Лермонтову), но оба не могли заставить себя внимательно смотреть на экран. Все казалось слабым и надуманным. Реальная жизнь была куда драматичнее. Так мы и ушли с середины, не досмотрев фильм.
Филологический факультет университета мне тоже вначале казался какой?то пародией на московский филфак, на котором я учился до войны, точно так же, как 1080–й полк на Кавказском фронте представлялся мне пародией на 980–й на Южном. В обоих случаях это была совершенно ложная психологическая аберрация, ибо полки были вполне равноценны, а филфак САГУ, благодаря участию блестящих ленинградских ученых (Шишмарева, Жирмунского, Бертельса, Якубовского и др.) был даже фундаментальнее ИФЛИ.
Мой контакт с руководителем тоже укреплялся постепенно. В моих первых докладах Жирмунского немного раздражала московская “философичность”, в которой меня воспитал “лукачизм”, царивший в ИФЛИ до войны, — это и статьи самого Г. Лукача в “Литературном критике”, и лекции моего учителя В. Р. Гриба, с которым я был очень близок, а позднее и лекции Л. Е. Пинского, при мне начинавшего блистать на кафедре филфака. Видя мою готовность все объять в считанные минуты теоретическими гипотезами, Виктор Максимович говорил, что он бы засадил меня, будь его воля, “на три года сличать варианты”. Мне же Шишмарев и Жирмунский при первом научном знакомстве показались (и совершенно напрасно) сухими эмпириками и позитивистами. Я тогда еще не знал, что сам В. Р. Гриб незадолго до своей смерти в 1939 году (он умер молодым) просился именно к Жирмунскому в докторантуру, говоря, что ему надоело ходить в московских гениях и хочется еще серьезно поучиться.
Постепенно и я поддался обаянию ленинградской школы, восходившей к академику А. Н. Веселовскому. Шишмарев был ближайшим учеником А. Н. Веселовского и даже был женат на его племяннице и приемной дочери, а В. М. Жирмунский был учеником Ф. Брауна — другого прямого ученика А. Н. Веселовского. В. М. Жирмунский на тот день был и главным лидером
этого научного направления (историческая поэтика, компаративизм).
Я очень увлекся проблематикой исторической поэтики и уже готов был писать кандидатскую диссертацию по новой теме. Но Жирмунский, уже переменивший отношение ко мне на очень дружественное (впоследствии я, пожалуй, стал его самым близким учеником), будучи человеком еще и практическим, уговорил меня не торопиться с новыми темами и скорей завершить и защитить диссертацию “Романтический период в творчестве Ибсена”. Я с ним согласился, но параллельно с завершением диссертации погрузился в изучение фольклора — главного истока исторической поэтики. Из этих занятий потом выросла моя первая книга “Герой волшебной сказки. Происхождение образа”.
Постепенно я обрастал новыми друзьями.
При моих многочисленных беседах с В. М. Жирмунским неизменно присутствовала аспирантка Нина Сигал, очень красивая молодая женщина, в библейском стиле. Муж ее погиб в блокаду. Она эвакуировалась из Ленинграда, и теперь у нее был самый горячий роман с В. М., который был старше ее на двадцать восемь лет, но тогда такие вещи случались часто. Роман этот завершился браком и долгой совместной счастливой жизнью. Нина во всем поддакивала В. М. и только очень редко, в порядке крошечного бунта, говорила, что “устала от его позитивизма”.
Через Нину я завел знакомство с ее подругой Руфью (Руней) Зевиной (впоследствии — писательница Руфь Зернова) и с ее, сначала женихом, а потом мужем — Илюшей Серманом, который стал моим ближайшим другом. Илюша окончил Ленинградский университет и был учеником Г. А. Гуковского, но испытал и некоторое влияние московского марксо — гегельян — ства. Это влияние очень сказывалось в его только что защищенной в Ташкенте, в САГУ, диссертации о “Преступлении и наказании” Достоевского. Илюша и Руня вскоре поженились, у них родилась дочь, названная Ниной в честь Нины Сигал.
Вся эта молодежь жила в помещении балетной школы имени Тамары Ханум. Так и звалось в просторечии это общежитие — “Тамара Ханум”. Огромный зал был разделен на отсеки— “пеналы”. Поженившиеся Серманы получили отдельный “пенал”. В соседнем жила Нина Сигал. Было и еще несколько таких же узких отсеков, и когда я входил и стучал в дверь, мне отвечали сразу из всех.
Я читал основные курсы западной литературы (кроме XIX?XX вв.) на западном, русском и искусствоведческом отделениях филфака САГУ, и лекции мои пользовались большим успехом. Я не очень