искуплены в «той». Их искупает не новое страдание мучителя, а построенное на них блаженство замученного. Об этом Иван не вспоминает, а между тем в этом все дело. Все несправедливости, все насилия, все страдания с начала мира до его конца — все должно быть пересмотрено и исправлено, — не отмщено, а исправлено, — совершенно конкретно, полностью, до конца. Отсюда — необходимость воскресения, Страшного Суда, бессмертия, рая — как нравственное требование. Даже сама идея ада в связи с размышлениями Ивана приобретает новое освещение: например, отказ Бога отменить окончательно адские муки, несмотря на все просьбы Богоматери, может быть объяснен тем, что сам Бог находится в положении матери затравленного собаками мальчика и не «не хочет», а «не смеет», не имеет нравственного права простить грешников, пока не простят их сами жертвы — пока не простит последнему злодею последняя плачущая о загубленном сыне мать.
Могут ли воскресение и рай искупить прошлое?
Чего, собственно говоря, добивается Иван? Почему даже полное примирение самой матери с обидчиком его не удовлетворяет? Думает ли он все еще об отмщении генералу, а не об исцелении мальчика? Или здесь вопрос идет о чем-то более глубоком — о самой принципиальной возможности чем бы то ни было, хотя бы вечным блаженством, искупить и возместить прошлое? Что бы ни случилось потом — сейчас это было: мальчик стоял, дрожа от холода и ужаса — и генерал кричал: «гони его!» Это — факт, и простым наличием этого факта уже как-то запятнана беспорочная белизна будущей «гармонии». «Гармония» не смеет отрекаться от своего прошлого, а это прошлое неуничтожимо. Проблема сводится к вопросу: можно ли бывшее сделать небывшим?
Подобные вопросы уже задавались, и на первый взгляд, кажется, что на них можно ответить только отрицательно. Как может быть отменено однажды случившееся? Достаточно, однако, представить себе, например, такой случай: я убил человека, я в отчаянии, не нахожу себе места, и вдруг… просыпаюсь и выясняю, что все случившееся было только моим сновидением. Пробуждение не отменяет самого факта моего сновидения и даже, может быть, не отменяет моей злой воли (по Фрейду в сновидениях выражаются наши тайные желания), но все же событие принимает совершенно другой характер: убитый мною человек фактически жив и здоров, я его не убивал, а только хотел убить. Воскресение, если бы оно действительно совершилось, поставило бы всю действительность в сходное положение: оно перевело бы действительность в иную категорию бытия — обратило бы ее из полной реальности в полуреальность.
Возвращаясь к моральной плоскости, в которой ведется наше исследование, можно сказать: сам по себе отдельный факт еще ничего не значит; факт всегда должен браться в связи с другими фактами. Существенно уже то, что ценность каждого поступка определяется мотивами, его вызывающими: в зависимости от мотивов тот же самый поступок в одном случае может быть признан невинной шалостью, в другом — преступлением, в третьем, возможно, даже подвигом. Важен не поступок сам по себе, а наше отношение к нему. Отсюда — смысл и возможность раскаяния: раскаяться — значит «изменить свой вкус», изменить отношение к собственному поступку: то, чего я прежде хотел и что утверждал, того я теперь не хочу и то отрицаю. Отвращаясь от зла, я не уничтожаю своего поступка, но достигаю в некотором смысле даже большего: обращаю его в добро, — именно тем, что вступаю на верный путь, вооруженный большим опытом, чем было бы без этого проступка, укрепляюсь им, как укрепляется каждый спортсмен преодоленным препятствием. В этом и заключен смысл свободного обращения к добру, о котором говорилось вначале.
Ту роль, которую по отношению к совершенному злу играет раскаянье, по отношению к пережитому страданию играет прощение. Прощением страдание тоже обращается из несвободного в свободное: своим прощением пострадавший примиряется с обидчиком и с самим страданием, как бы изъявляет согласие на страдание, признает его физическую ничтожность и духовную ценность, — и этой внутренней победой над страданием делает его из вредного полезным, из «дробящего» — «кующим» («Так тяжкий млат, дробя стекло, кует булат»).
Простить — отнюдь не значит забыть, а значит увидеть зло в новом свете, увидеть в нем добро. Почему можно простить даже генерала, затравившего мальчика собаками? Потому что, делая это, он думал не об обиженном мальчике, а об обиженной гончей. Это надо понять, позади злой воли увидеть добрую — и тогда увидишь истинную сущность поступка. В большинстве случаев грех — только грех неправильной перспективы, неправильного распределения внимания. Весь вопрос в том, на что устремлено внутреннее внимание. Алеша, присуждающий генерала к расстрелу, тоже присуждает его только потому, что его внимание направлено в это мгновение на мальчика, а не на генерала. Раскаяться — перенести внутреннее внимание с себя на жертву (понять жертву), простить — перенести внимание с себя на обидчика (понять обидчика). Раскаянье и прощение — два столпа, на которых зиждятся все человеческие отношения, вся этика. Христианство — религия прощения. Простив, я должен полюбить человека больше, чем любил его до ссоры, — иначе это не прощение.
В этом и есть оправдание зла, как элемента мирового пути: преодолевая зло, и обидчик, и жертва растут. Затравленный собаками мальчик, простивший своему мучителю, стоит выше, чем тот же мальчик, не переживший никакого страдания, и в этом оправдание его страдания. Таким образом, мы снова приходим все к той же всеразрешающей идее свободы: воскресение является только условием, позволяющим осуществиться свободе — свободе раскаянья и прощения, — завершиться тому, что осталось незавершенным в земной жизни. Воскресение приобретает новый смысл: оно необходимо не для того, чтобы подвергнуть грешника адским мукам, а праведника усладить райским блаженством, но для того, чтобы дать возможность грешнику раскаяться, а праведнику — простить его. Воскресение — не только акт воздаяния за наши временные, земные грехи и добродетели, но и условие нашего окончательного, вечного совершенства. Воскресение — не только наше право, но и наш нравственный долг.
Почему же Иван, допуская фактическую возможность воскресения, все же не видит в нем разрешения проблемы? Именно потому, что сами представления Ивана об искомой «гармонии» очень неясны. Представления о полной религиозной гармонии со всеобщим
воскресением мертвых и грядущим бессмертием, перемешиваются у него с представлениями о земном социальном «рае», где ни о каком воскресении не может быть и речи, и вопрос идет в лучшем случае о сомнительном блаженстве только каких-то немногих будущих поколений. Поэтому ведь и всплывает в речи Ивана все снова и снова эта «неотмщенная слезинка», препятствующая полному примирению. Уже после того, как он допустил возможность воскресения и описал «мать, обнявшуюся с мучителем ее дитяти», всего несколькими строками дальше, он снова восклицает:
«Но зачем мне их отмщение, зачем мне ад для мучителей, что тут ад может поправить, когда те уже замучены?»
Или, в другом месте:
«Я хочу видеть своими глазами, как лань ляжет подле льва и как зарезанный встанет и обнимется с убившим его», —
и после этого:
«иной шутник скажет, пожалуй, что все равно дитя вырастет и успеет нагрешить, но вот же он не вырос, его, восьмилетнего, затравили собаками…»
Как же Иван, в конце концов, смотрит? Погиб ребенок окончательно или не погиб? Если погиб окончательно, то Иван прав, и никакая будущая гармония не может быть морально оправдана; если ребенок воскреснет, вернется к матери здоровый и веселый, то этим инцидент будет сполна исчерпан, и всякий дальнейший разговор о возмездии будет в свою очередь морально неприемлем. Другими словами: проблема решается только в религиозной плоскости. Всякое нерелигиозное решение, всякая ссылка на земную социальную «гармонию» — несостоятельна: выход из проблемы открывает только полная неземная «гармония» — с пересмотром всего мирового прошлого, со «всеобщим воскресением мертвых». Не Богу