данного, злого мира. Это не неверие, а отказ от подчинения Богу, отсюда — Алешино словечко: «бунт». Даже если справедливость и будет когда-нибудь восстановлена, зло покарано, добро вознаграждено, путь к этой будущей гармонии все же усеян такими жестокостями, что уже заранее ее дискредитирует.
«Я не Бога не принимаю, пойми ты это, я мира Им созданного, мира-то Божьего не принимаю, и не могу согласиться принять. Слишком дорого оценили гармонию, не по карману нашему вовсе столько платить за вход. А поэтому свой билет на вход спешу возвратить обратно…
Не Бога я не принимаю, Алеша, я только билет Ему почтительнейше возвращаю.
— Это бунт, — тихо и потупившись проговорил Алеша».
«Бунт» Ивана — отказ от подчинения Богу, которого он признает всесильным, но несправедливым и жестоким. Если даже Бог непосредственно и не виновен в мировом зле, а виновно в нем само вышедшее из повиновения Богу творение, то все же Он виновен в том, что «потворствует» злу, не принимает против него решительных мер, слишком терпелив. Есть положения, где излишнее терпение преступно: видеть истязуемого ребенка и не броситься с кулаками на истязателя — это не доброта, а бессердечие. «Бунт» — это «священное нетерпение» — нетерпение тут же, на месте, расправиться с обидчиком, спасти обижаемого. Точно так же вскипел Раскольников, видя страдания сестры, матери, Сони, всей семьи Мармеладовых[196], — вскипел против безличного порядка, допускающего эти страдания. Нельзя ждать, пока все наладится само собою, — до тех пор перемрут и сестра, и Соня, и Мармеладовы, надо сразу действовать. Не только каждый имеет право, но каждый обязан даже выйти из подчинения такому Богу-попустителю для активной борьбы против зла, для борьбы против насилия ответным насилием, против зла ответным злом.
Таков ход мыслей Ивана. В этой нравственной санкции на зло, к которой приходит Иван и другие «своевольники» все дело. Борьба злом против зла допустима и порою даже нравственно обязательна. Отсюда уже — как шаг от принципа к практике — борьба против ближайшего зла: против старухи- процентщицы у Раскольникова, против отца у Ивана Карамазова («Зачем живет такой человек»). Ситуация Ивана символична: бунт против отца, бунт против Бога-Творца. Неужели только потому надо терпеть такого отца, что он фактически мой отец? Неужели только потому надо подчиняться Богу, что Он фактически меня создал, властен меня раздавить или помиловать? Важен принцип: иногда зло не только терпимо, но и заслуживает одобрения. Остальное уже — детали, вопрос не принципа, а практики — бороться ли с обидчиком голыми кулаками или вооружившись топором… И снова приходим к тому, с чего начали: опять вместо воспитывающего, «хорошего» зла, которое мог бы в некоторых случаях нанести кулак, приходим к губящему, «злому» злу, наносимому топором; вместо воспитывающего шлепка — проломленный череп. И склока только растет все дальше, зло и страдания только множатся.
Вся практическая трудность проблемы именно и сосредоточивается на этой почти неуловимой разнице между кулаком и топором. Зло — яд, в малой дозе целительный, в большой — убивающий; и все дело именно в дозировке. Зло и страдание — две проблемы, но они переплелись в одну; надо искоренить зло, не нанося страдания, а отделить зло от страдания невозможно; невозможно отделить в злодее злодея от страдающего, — и не хватает терпения распутать клубок, является неудержимое искушение одним ударом разрубить узел. Не только Иван духовно предупреждает Смердякова в его убийстве, но и Алеша, «схимник» Алеша, духовно предупреждает Ивана, когда на его вопрос, что сделать с генералом, затравившим мальчика, с «бледной, перекосившейся улыбкой» отвечает: «Расстрелять». В этом весь «соблазн» положения: в теориях Ивана, Раскольникова и других «своевольников» есть несомненная правда; неправильно только то, что эта частичная правда обобщается в полную, что терпимое зло возводится в прямое добро: неправилен именно теоретизм этих теорий, возведение в абсолютный принцип того, что является только практическим компромиссом.
В конечном срыве «своевольников» виновато, скорее, несовершенство их логики, какие-то ошибки, вкрадывающиеся в их рассуждение, чем отсутствие достаточной нравственной чистоты. На своем пути, хотя бы и неправильном, они проявляют большую самоуверенность: недаром кто-то назвал их «подвижниками зла». Своим отказом от подчинения всесильному, но несправедливому Богу Иван подвергает себя опасности возбудить Его гнев: это не только отказ от места в будущей «гармонии», от даруемого счастья, но и готовность на страдание, на вечное проклятие ради «правды», которую он чувствует в своей душе и которой служит. «Бунт» Ивана — это богоборчество, это «Страшный Суд» человека над Богом. Понятие «суда» содержится уже в самом слове «теодицея» — «оправдание Бога»: там, где возможно оправдание, возможно и осуждение. Человек борется с Богом, как равный с равным, уступая Ему только в силе, но не в праве.
В этой претензии на равенство с Богом — демонизм и титанизм «своевольников», в чистоте и бескорыстии исходного нравственного чувства — их героизм, их святость. Было бы подло воспользоваться возможностью личного счастья в «гармонии», построенной на «неискупленных слезах» ребенка.
Здесь проблема достигает своего высшего напряжения:
Разговор идет, конечно, не о психологической невозможности прощения, а о нравственной недопустимости его. Не «не может», а «не смеет» простить. Чувствуется полная правота Ивана, и решение проблемы кажется невозможным. Если уж прощение представляется безнравственным, то где же искать выход?
Странно: насколько мне известно, никто до сих пор не обратил внимания, что решение, и притом исчерпывающее, указано самим Иваном, указано тут же, через несколько страниц, еще до того, как в монологе Великого Инквизитора он развивает проблему дальше. В связи со своей поэмой, как формальный образчик ее, Иван вспоминает одну древнюю «монастырскую поэмку» — «Хождение Богородицы по мукам», и приводит ее содержание. Едва ли случайно помещена Достоевским именно эта «поэмка» именно в этом месте.
Совершенно ясно, что это прямой ответ на поставленный выше вопрос о нравственном праве матери простить или не простить мучителям ее сына. Богоматерь прощает, и почему-то Ее прощение не только не вызывает протеста нашего нравственного чувства, но, напротив, кажется высоким и трогательным. Почему это? В чем разница между Ее положением и положением матери затравленного собаками мальчика, положением Христа и самого мальчика? Совершенно ясно: разница в том, что затравленный собаками мальчик затравлен — и на этом все кончилось. Христос же, хотя и с ранами от гвоздей на руках и ногах, — воскрес, и сидит в силе и славе «одесную Отца». Если бы затравленный мальчик тоже воскрес, если бы его физическая смерть была не окончательной гибелью, а только временным увечьем, сполна теперь исправленным и изжитым, то не только он сам и его мать могли бы простить мучителю, не оскорбляя этим нашего нравственного чувства, но, напротив, отказ от прощения был бы теперь воспринят нами с осуждением.
Не ад для мучителя, а рай для жертвы решает проблему и сполна ее исчерпывает. Общий ход мысли здесь прост до примитивности: страдания не искуплены в «этой» жизни, значит они должны быть