Пушкин зрел и вместе юн. Детскость Пушкина связана с его насыщенностью жизнью. Дети живы — они смеются или плачут, в них отсутствует середина, скука. В Пушкине есть именно та детскость, которую рекомендует Евангелие, говоря «будьте как дети»: детская непосредственность, свобода, радостность, детские светоносность и лучезарность.
В Пушкине есть детская, дикарская невинность (м<ожет> б<ыть>, сказывается негритянская кровь). Как сказал однажды Г. Адамович, Пушкин «лишен (свободен от) чувства греха». В Пушкине есть «райскость». Пушкин (особенно молодой) — это живущий в раю Адам до грехопадения.
У Достоевского чёрт рассказывает Ивану Карамазову о француженке-крестьянке, которая с ангельским неведеньем греха оправдывала свою снисходительность к многочисленным любовникам: «Ah, mon pere, ca lui fait tant de plaisir, et a moi si peu de peine»*[187]. Подобное отношение к «греху прелюбодеяния» было и у «повесы» Пушкина: и мне приятно, и ей приятно, за чем же дело стало?
[* Это доставляет ему такое удовольствие, а мне так мало труда! (фр.).]
«Из Гафиза». Перевод Фета
Существует особая мораль — «мораль Гафиза». Это отнюдь не гедонизм, не эпикуреизм, не что-либо подобное: мораль Гафиза не только в накоплении, но и в отдаче, не только в захвате, но и в расточении жизненных богатств — дружбе, любви, борьбе, творчестве, даже самопожертвовании — готова видеть возможный источник радости. Она проповедует полное принятие жизни как высшей ценности, независящей от преобладания в ней светлых или темных сторон, проповедует радостное использование каждого мгновения жизни. Ее можно было бы формулировать в простом положении: радуйся жизни и не мешай радоваться соседу, даже по мере сил помогай ему в этом.
Эта своеобразная «мораль Гафиза» — мораль Пушкина.
Мы хвалим Бога, хваля его творение: любуясь Его звездами или Целуя созданных Им женщин. Бог, наверное, радовался, видя с какой полнотой чувства принимаются юным Пушкиным Его жизненные дары. Так радуется хозяин, глядя на гостя, которому понравилось его угощение, или отец, угодивший сыну подаренной игрушкой. Бог любил Пушкина, как любила бабушка Татьяна Марковна из гончаровского «Обрыва» тех гостей, которые «много кушают».
У Пушкина не было прямого интереса к религии.
«Читая Библию, святой дух иногда мне по сердцу, но предпочитаю Гете и Шекспира» (из письма неизвестному лицу. 1824).
Некоторые позднейшие его высказывания носят более положительный характер, но они редки и, в общем, маловыразительны.
Пушкин не отвращался от религии, но и не тянулся к ней; сам он шел как-то мимо нее, в ней не нуждался, но любил и, м<ожет> б<ыть>, даже умилялся ею в других.
С другой стороны, и подлинное богоборчество чуждо Пушкину, даже в молодые его годы, годы «вольнодумства». Его кощунственные стихи — просто мальчишеское озорство. Они нисколько незлобны (как злобны насмешки Вольтера и других подлинных отрицателей); пушкинская пародия остроумна, но не ядовита; она добродушна, порой даже сочувственна. Очень часто в вещах, задуманных как пародия, Пушкин увлекается и впадает в положительный пафос; немного, например, найти в русской поэзии мест, по силе равных описанию сна в «Гавриилиаде»:
Пушкин был равнодушен к внешней религиозности. Но при внешнем безразличии в нем чувствуется религиозность внутренняя: в творчестве она выражается умиротворенностью его основного тона, в жизни — спокойной и серьезной твердостью, проявляемой в решительные минуты жизни (например, часы перед последней дуэлью, дуэль и смерть).
Пушкин мало думал о Боге, как не думает об отце занятый своим делом ребенок. Но нужно ли отцу, чтобы ребенок думал о нем? Пушкин подкупал Бога тем, что любил созданный Им мир — чуял скрытую в нем «гармонию», мог хоть в какой-то мере понять и разделить с Создателем мира вложенный Им в мир