За словом «пах» следовало слово «папа». Интересно, что «мама» выделилась позже, по-видимому, по отношению к матери чувство «мы» еще не исчезло окончательно, я все еще видела в ней часть себя, свое продолжение. «Папа» было, конечно, подражанием. Все твердили, что вот это длинное, серолицее и сероволосое существо называется «папа», и мне оставалось только мобилизовать свою речевую технику и с возможно большей точностью повторить это слово.
Было большим упрощением действительности связать в одно понятие разнообразнейшие впечатления, получаемые мной от этого существа — то ласкового и заботливого, то грозного и карающего. Нужно было бы не одно, а множество слов, чтобы передать всю сложность явления, но ради удобств обобщения приходилось соглашаться на приблизительность. Впрочем, сама наша жизнь не есть ли беспрерывно даваемое согласие на компромисс?
За «папой» следовали «мама», «пай», «а-а», «бай-бай», «зая», «тита». Делались уже попытки классифицировать действительность. Был период, когда всё существующее распадалось для меня на две категории: «заи» и «титы». Прототипом первой категории был имевшийся у меня резиновый заяц; я его очень любила за большое количество годных для обсасывания отростков (четыре ноги, уши, хвост). К «заям» относились все животные, независимо от их более специального вида; собаки, кошки, птицы, слоны на картинках. К «титам» принадлежали двуногие: дети и куклы. В зависимости от пола и возраста термин «тита» иногда заменялся вариантами: «дяди» и «бэби»; применялись они, однако, не всегда удачно — часто термином «бэби» определялась какая-нибудь маститая сорокалетняя толстуха.
Иногда возникали недоумения. Встречался на прогулке автомобиль — к чему следовало отнести его? К «титам»? «Дядям»? «Заям?» Я спрашивала отца: «Зая?» Отец отвечал: «Нет».
— Тита?
— Тоже нет.
Приходилось вводить новую категорию — «ауто». В нее вскоре вливалось множество более или менее подходящих предметов, моя коляска, папин велосипед, примус, кастрюли, умывальная чашка — словом, все, имевшее то или иное отношение к механике.
Так, переходя от широких обобщений к более узким, я обогащала свой язык.
17. Мой день. Утро
К этому времени мой день распределялся приблизительно так. Накормив меня, мать уезжала на службу. Отец одевал меня, сажал в столовой на высокий стул, привязывал меня ремнем. Из стола выдвигался ящик, полный старых писем — это были мои любимые игрушки.
Я перебирала письмо за письмом, внимательно разглядывала каждое, разрывала то, что удавалось разорвать, остальное разбрасывала по полу. Отец между тем занимался своими делами: мыл посуду, готовил еду или рисовал. Когда ящик пустел (в среднем на это уходило около получаса), отец собирал письма, и все начиналось сызнова: в те времена я была чрезвычайно деятельна, я не могла ни минуты сидеть, сложа руки.
Время от времени я просилась на горшок. Это было сравнительное нововведение. Я выражала желание словами: «A-а»; когда дело бывало сделано, я извещала: «Пай». Часто особой необходимости в горшке не было: мне просто хотелось размяться. Вас отвязывают от стула, расстегивают штанишки, снова застегивают — все-таки маленькое развлечение. Не в силах ничего из себя выжать, я лгала: «Пай». Однако отец с присущей взрослым необыкновенной прозорливостью, только слегка приподняв меня над горшком и заглянув в него, непонятным для меня образом обнаруживал обман. Впрочем, самый тон заявления уже выдавал меня: я знала, что лгу и мое «пай» получалось вялым и неубедительным.
Иногда, наоборот, требование горшка запаздывало, и страдали штанишки. Тогда навстречу взволнованному, спешившему с горшком отцу я, сидя в луже, радостно и самоудовлетворенно улыбалась: «Пай».
18. Прогулка
В двенадцать мы отправлялись на прогулку. Я ехала в коляске. Во время прогулки я всегда бывала очень серьезна — никогда не плакала, но и не разговаривала с везущим меня отцом; на его заигрывания отвечала только рассеянной полуулыбкой. Слишком много интересных предметов встречалось на пути: телега с настоящей лошадью, чирикающий воробей, автомобиль-грузовик, дети, собаки, кошки. Если ничего особенного не встречалось, я придумывала невинное развлечение: высовывала из коляски руку, и концы пальцев задевали за планки заборов. Пальцы барабанили, калитки и сломанные доски приятно разнообразили ритм: заборы менялись, у каждого сада был свой забор, у каждого забора свои особенности: то частая, то редкая решетка, то доски, перекрытые рейками, то круглые прутья. Обойдя четыре квартала вокруг дома, мы возвращались в наш сад. Мы останавливались: в полном покое и безмолвии я созерцала вселенную. Я сидела в своей коляске в полулежащем положении, поэтому содержание этой вселенной обычно исчерпывалось крышей и трубой нашего дома, веткой с висящими на ней дождевыми каплями и отцовской шляпой на фоне осеннего белого неба. Была осень, стояли пасмурные дни, иногда моросил дождь, из трубы дома поднимался вялый дымок.
19. Сон
После прогулки я завтракала; поев, отправлялась спать. При раздевании несколько минут мы уделяли нежностям: я забиралась рукою отцу в рот и пыталась вывернуть его зубы. Однако зубы были крепкие и не поддавались моим усилиям. Лучше обстояло дело с глазами: иногда удавалось довольно цепко ухватиться за глаз, и появлялась надежда извлечь его и поиграть им на свободе, но непокладистый отец почему-то уклонялся и не давал мне довести игру до конца.
Попав в постель, я вскоре снова оказывалась в саду, или прямо в комнату приезжала мать в повозке с лошадью, или мой любимый резиновый утенок с отъеденным животом, всегда спавший вместе со мной, оживал, начинал чирикать и прыгать по спинке кровати. В те времена граница между «я» и «не-я», между восприятием и представлением еще не установилась для меня окончательно. Собственная фантазия или действительность, сон или явь — все принималось мною с одинаковом простосердечной доверчивостью. Свои сновидения я еще не выделяла в категорию какого-то особенного иллюзорного бытия. Кто их там разберет — чирикал мой утенок или не чирикал, по правде сказать, я была уверена, что чирикал. Все, проходящее перед моими глазами, в равной степени принималось за чистую монету. Сон был продолжением той же самой удивительной жизни, с которой я теперь знакомилась, интересным путешествием все по тому же любопытному миру, может быть, только по несколько экстравагантной, экзотической его области.
И, просыпаясь, я вспоминала всех этих чирикающих утят и порхающих по веткам пап без всякого недоверия, с таким же точно непредвзятым интересом, с каким вспоминала после настоящей прогулки чирикающих воробьев и отца, чинно идущего за коляской.
20. Вечер
Вечер я снова проводила на своем стуле за письмами или за игрушками, которые укладывались в корзинку, подвешенную к ручке стула. Светила лампа с зеленым колпаком, было спокойно и уютно. Я чувствовала себя окруженной кольцом внимания и заботы. Стены комнаты прочно защищали от невзгод и опасностей внешнего мира, было чувство непоколебимой обеспеченности, прочности своего дома, своего безмятежного восседания на стуле. Взрослые утрачивают это чувство. У них много центров: служба, квартиры знакомых, своя теперешняя квартира, свои прошлая и будущая квартиры. Именно квартиры, а не «дома»: квартира — что-то временное и условное, «дом» — безусловное и вечное. Поэтому только в детстве жизнь кажется абсолютно надежной, навеки нерушимой. Я не говорю о метафизической вечности, вечности своего личного бытия, — сознание такой вечности, если покопаться, есть не у каждого взрослого.
Нет, вечной я ощущала вот эту наличную, земную мою жизнь. Я забыла, что родилась, и не