сам во всё втягиваюсь. Это что-то, имеющееся кроме меня, тоже должно превратиться в меня. Я достигну его и сольюсь. Я тянусь к нему, я тянусь… И всё это потому, что мне хочется этого. Никто не заставляет меня, я сам хочу разрастись… Сам хочу…»
«Закон тяготения, — фиксировал я. — Это — закон тяготения. Да, совершенно понятно. Я сам его захотел. В конце концов, конечно, я могу его отменить. Но я не хочу. Да, разрастись, хочется разрастись — это совершенно понятно. А не захочу, перестану хотеть — и тогда… Только от меня и зависит. Законы природы — это я сам породил и придумал. Я сам — моя глубина… Закон тяготения?
Захочу и оставлю. Вот, глядите, оставлю…»
Удалось мне, однако, не без борьбы. Какая-то инерция, укоренившиеся привычки увлекали меня. Словно с большого разбега я должен был остановиться, изменить направление. Я боролся, упирался ногами. Я один за другим посылал разряды своей воли в этот темный распавшийся ком. «Ну, долой, не хочу, не притягиваюсь… Прочь, оттолкнуться… Прочь, ну, сильнее!»
Я хватался руками за стол, мускулы мои сокращались судорожно. В эти секунды и была вырвана с гвоздями доска из стола. Я держался и извивался — искры летели — один разряд за другим. И вместе с подпрыгивающим на стуле телом дергалось и прыгало тяжелое черное на другом конце пронизывающего нас луча. С каждым толчком подбрасывалось, заворачивало, отклонялось.
Как вдруг… Вдруг я забыл и о планете, и о себе. Надвигалась новая волна. Я почувствовал приближение чего-то настолько большого… Какой-то предел, последняя точка… Всё замутилось, потемнело и вновь засветилось. Образы исчезли, осталось только одно… Собственно говоря, ничего не осталось — была тишина, темнота. Или, вернее, не было даже и их — темнота, тишина — это что-то наше, отсюда, подробности. Было что-то совершенно другое — ни света, ни темноты. Пожалуй, ближе всего… Осталось одно: только большое, ни с чем не сравнимое, ничем ненарушимое спокойствие, ясность.
Спокойствие, ясность — и вместе напряжение: полное, ровное, как раздувшийся парус. Неизменное, постоянное, ровное, долгое, вечное. Спокойствие — и напряжение.
Не было больше трепета, вспышек, метаний. Все эти эксперименты, минуту тому назад меня развлекавшие, попытки самому себе доказать что-то, показались бы мне теперь мелким школьничеством. Напряжение было в тысячи раз большим, но теперь это была не истерика дилетанта, что-то почуявшего, но не знающего, как приняться за дело, — было спокойствие мастера, безгранично в себе уверенного.
«Да, хорошо. Так и надо. Дальше. Планета? Конечно, могу отозвать, но неинтересно… Машина слишком знакома. Я не мальчик пробовать силы, и так знаю. Закон тяготения? Конечно, да, сейчас нужен. Потом может быть и иначе, отменим, но сейчас — нельзя Законы природы? Конечно, многое, скрепя сердце, не всё еще хорошо, но иначе нельзя. Задача так велика… Надо обходом, постепенно многое перетерпеть. А там, в конце… Да, там всё хорошо.
Я не могу вспомнить, каким представлялся мне этот желанный конец. Кажется и тогда, на полной высоте я не представлял себе еще точно каков же он будет. Я, скорее, только чувствовал общее направление общий грубый план работы, но детали, полная проработка мне самому не были еще ясны. Ясно сознавалось только, что всё до сих пор сделанное необходимо и верно, что направление взято правильно, что ошибок нет, что весь путь этот — кратчайший, даже единственно возможный.
Чернильница? Планета? Верницкая? — Глупости. Игра, пустяки. Надо по-прежнему — внимательно, упорно, настойчиво, мелочно, терпеливо. Служба и починка подтяжек, изо дня в день, с неизменным терпением, стойкостью. Да, хорошо. Дальше. Иначе нельзя».
Я внутренне улыбнулся. «Подтяжки! Начал с подтяжек, вышел из-за них из себя, пересмотрел заново все свое достояние… А подтяжки-то починить и забыл. Двигал планетами, побывал где угодно, создал чернильницу, совершенно не нужную… А подтяжки так и остались — лежат, порванный ремешок… Что ж, хорошо. Так и надо. Все хорошо. Возьму иголку и починю.
Пора возвращаться. Опять в себя, в одиночество, разделение, узость. Разделение? — Нужно. Потом опять в единство, полную связанность, а сейчас надо забыть. В детали, в мелочи, всё остальное забыть. Так выгоднее — сетью, по каплям. Надо создать модели — тысячи моделей — и на них испытать, что же лучше. Если всё сразу — переделка сложна, крушения, катастрофы. А так — мелочами. Модели, модели — и среди них, наконец, одна совершенная, по образцу которой стоит заняться. По образцу которой потом уже всё, в широком масштабе… А теперь — модели, детали…».
Так стал я возвращаться обратно в себя. Я не могу подобрать лучшего выражения как то, что я все больше и больше стал заинтересовываться собою самим — вот тем человеком, сидящим на стуле в покинутой мною комнате. Всё больше заинтересовываться.
«Надо забыть обо всем, сосредоточиться, заостриться. Вот он сидит, помертвел весь, бедняга».
Мое внимание сужалось, я весь заострялся, входил обратно в себя. Мое тело оживало, вздувалось на мне, как вздувается мяч, наполняемый воздухом. Я чувствовал, как тяжелели у меня плечи… Выступила комната — прежняя, освещенная тусклою лампой, прежняя, твердая, коробкообразная, обнимающая, запирающая меня со всех четырех сторон…
Я вернулся.
Я думаю, что мое возвращение непосредственно с высшей точки полета спасло меня. Как аэроплан, державшийся в воздухе своей скоростью, я и на землю сел благополучно, потому что спуск совершился на скорости максимальной. Я вошел в себя, обладая могуществом создателя мира. Только этим я могу объяснить себе, почему вся история не имела для меня никаких последствий, тогда как Верницкая разболелась от одного моего прикосновения.
Всё было по-прежнему. Лампа светила, в углу спал таксик, у меня снова были руки и ноги. Мир снова виделся мне только в форме лежащей восьмерки поля зрения моих глаз. Это поле замыкалось сверху косматой тенью бровей, а снизу мутно разрезалось розоватым выступом моего носа… Только на столе передо мною была новая, раньше здесь не стоявшая чернильница, стол был передвинут на полметра в сторону, и из него была выворочена одна доска.
Я чувствовал сильный голод. Съел несколько бутербродов, зашил порванные подтяжки и лег в постель. Когда я тушил свет, часы показывали без пяти минут час.
***
Что осталось у меня от всего этого? Собственно говоря, ничего. Несколько дней сильно болели мускулы тела, словно после большой непривычной гимнастики. В общем же я был здоров, бодр, жизнерадостен. Было чувство какого-то тайного превосходства над окружающими: «Вот мол, каков я, какие со мной случаются вещи». Затем и это прошло.
Но что-то… Что-то сохранилось и до настоящего времени. Что-то важное, хотя оно и действует исподволь, для меня самого мало заметно. Изменилась и картина мира, не его содержание, а окраска его, словно освещен он теперь в моих глазах под другим углом и другим цветом. Все мелочи жизни воспринимаются мною как-то иначе… Ну, пожалуй, я чувствую себя в положении пушкинского Скупого рыцаря: словно в моих руках заключена огромная власть, которою я не пользуюсь, но которой бы мог воспользоваться, если бы захотел. И сознания этой власти вполне достаточно для меня; реализовать ее значило бы как-то спуститься со своей высоты, снизойти, разменяться.