на матрасе, и давить в себе этот вой.
Сперва он совсем не хотел жить. Совсем. Ехал в Москву на той самой телеге, равнодушно глядя в небо над собой. Серое — днем, чернильно-черное — ночью. Только морщился от каждой колдобины на дороге, каждой ямы, в которую проваливалось колесо телеги, отчего тело сотряс приступ безумной боли, вспышкой ударяющей от того места, где еще недавно была его нога.
А потом апатию сменила ненависть. К тем, кто здоров, кто цел, кто может ходить и бегать, сжимать коленями бока лошади, проезжая мимо его печального «экипажа». Эта ненависть затмила все в душе Петра. Оттого ни единой эмоции не промелькнуло на лице, когда выбежавший навстречу телеге, въехавшей во двор особняка Шепелевых на Тверской улице, дворецкий сообщил, что барышня в Москве так и не появилась.
— Что нам делать, барин? Все здесь в доме. Никто не смел даже с места двинуться, — говорил он, пока Петра выносили лакеи из телеги и аккуратно несли в дом. — Вся Москва уходит, а мы тут. Как получили письмо из Милорадово, что барышню ждать надо, так и ждем. Говорят, хранцуз уж близко…. Барин, Петр Михайлович, что делать-то?
Дворецкий снова прислушался к звукам, идущим с улицы, запруженной экипажами и телегами, пешими путниками и яростно ревущим, мычащим и блеющим скотом. Ему до смерти хотелось влиться в их ряды, спасаясь от Антихриста, что шел на город с полчищем войск. Но бросить дом и хозяйства, бросить оставленное ему имущество (пусть и малую часть — остальное успели увезти на подводах к Туле) он не мог. Барин же молодой ничего не сказал, словно и не слышал его. Даже не обеспокоился о сестре, так нежданно сгинувшей по пути в Москву. Только рукой махнул, прогоняя всех прочь из своей спальни.
К вечеру Петр напился, стремясь укрыться за пеленой алкогольной эйфории от страшного настоящего, которое не давало ему даже вздохнуть без слез, без распирающей тело боли, как физической, так и душевной. Он очнулся лишь спустя время. С удивлением заметил, что находится совсем в другой комнате, не в своей спальне со стенами, обитыми багровым шелком, а лежит не на своей широкой кровати с мягкой периной, а на жестком матрасе, набитом, судя по комкам под его спиной, соломой, матрасе, на котором обычно спали дворовые. А за окном все еще стояло яркое зарево пожарища, бушевавшего над Москвой несколько дней, уничтожившего почти весь город.
Шагнувший тут же к нему из темного угла Лешка рассказал, что не чаял увидеть барина живым — такая горячка мучила его тело последние несколько дней. Что в Москве вот уже седмицу стоят французы. Что город сожжен почти полностью. Что пожар так разозлил французов, что тех хватают любого, кого увидят на пустынных улицах.
— Отчего мы здесь? — спросил Петр, с благодарностью принимая из рук денщика ковш, полный прохладной воды. И пусть на зубах скрипел песок, пусть она была далеко не так чиста, но для него она ныне стала сущей амброзией. Как и сухой хлеб, и потрескавшийся от времени сыр, которые протянул ему Лешка после.
— Ну так, дом на Тверской-то того… сначала мы вас на чердак унесли от греха подальше, когда французы в дом ступили, когда выносили то, что под руку попадалось, — Лешка замолчал на миг, вспоминая, как налетели на богатый особняк солдаты, как тащили все, что глянулось, даже шелк от стен отрывали в некоторых комнатах, отдирали позолоты с люстр и стенных украшений. И, как гоняли девок дворовых, помнил. — А потом пожар тот. Вроде и каменный дом был, а осталась-то от него самая малость! Часть людей зарубили при грабеже, часть в огне сгинула. Ну, кто-то, верно, в бега подался в суматохе-то. А я вот и Семен, конюхом который на Тверской был, вас, Петр Михайлович, и вынесли…
Лешка только потом расскажет ему, как сильно рисковали они с Семеном, пробираясь через пожарища, охватившие в Москву, пытаясь найти пристанище, где можно было укрыть раненого барина. Сначала прятались на каком-то дворе, в погребе, но холодное и сырое место только усугубило болезнь молодого Шепелева. Вспомнили тогда об этом доме на Маросейке. Он тоже пострадал от пожарища, но не та сильно, как особняк Шепелевых. Только мезонин выгорел да часть левого крыла. А в правом еще можно было укрываться. И от неприятеля, который не стал занимать полуразрушенный дом, и от непогоды, что вскоре установилась в Москве.
С каждым днем становилось все холоднее — боялись разжигать огонь, не желая привлечь к себе лишнего внимания. И голоднее — найти что-то из снеди в разоренной Москве было сродни чуду. И не только из-за отсутствия таковой, но и из-за патрулей, что прочесывали руины, в которые превратились улицы, хватая всех без разбору. Вот так однажды ушел и не вернулся Семен. Петр и Лешка остались одни. И оттого-то всякий раз молодой Шепелев сходил с ума от ожидания его возвращения из очередной вылазки. Без денщика он совсем беспомощный, без него ему не выжить. Ведь даже крысы не боялись того калеки, в которого он превратился ныне. Умереть — единственная мысль, которая приходила столь часто, что стала для Петра в то время привычной спутницей в его вынужденном одиночестве.
— Что было после? — тихо спросила из-за спины Анна, еще крепче прижимаясь к брату.
А дальше он рассказал, как учился ходить по комнате на костылях, как пытался привыкнуть жить со своим увечьем. И о том, как удалось однажды уехать из Москвы, минуя бесконечную череду патрулей и застав на дорогах, пробраться в Милорадово, куда его так звало сердце. Благо, что за время, проведенное в Москве, он стал похож на крестьянина или купца-неудачника — худой, с усами и бородой, с волосами длиннее обычного, в грязной рваной одежде и заляпанном пятнами от дорожной грязи тулупе.
Казалось, что вернувшись в родной дом, он забудет обо всех своих тревогах и печалях. Усадебный дом с подъездом о пяти колоннах стал для Петра неким символом. Жаль, что ничего не изменилось. Ну, разве что за исключением присутствия родных и его petie etoile [386] Pauline… Но об этом Петр не стал говорить Анне — мало ли ей слез ныне. Но о том, что видел, пока пробирался тайком в Смоленские земли из Москвы, рассказал, совсем не щадя ее. Чтобы она знала, каковы на самом деле те, кто пришел в русскую землю с Великой армией. Чтобы помнила о многом, когда позволяла себе принимать знаки внимания от того, кто был так ненавистен Петру ныне.
Рассказал о том пожарище, в которое превратилась первопрестольная, разграбленная и разоренная. После более месяца пребывания в Москве Великая армия отступила, оставляя в городе пепелище, руины некогда пышных домов, пустоту на том месте, где еще недавно высились купола-луковки с позолоченными крестами. И трупы. Трупы лошадей и людей. Людей, повешенных и расстрелянных из-за подозрений в поджогах, уничтоживших город почти полностью. Петр до сих пор видел перед глазами эту картину, слышал ту тишину, которая установилась в городе, когда отгремели последние звуки отхода Великой армии в сторону Калуги.
О тех виселицах, что стояли вдоль тракта в местах французских застав, на которых под порывами ветра колыхались тела несчастных. О черных местах на месте, где некогда стояли села и деревни. Об увечьях, которые видел, о калеках — старики, женщины, дети. О трупах раненых возле дорог, по которым вели в лагерь для пленных, взятых в полон из-за ранения или контузии русских солдат и офицеров, да и просто крестьян и мещан, которым не повезло попасть в руки французов. Те были слишком слабы от болезней, голода и холода, оттого и убивали их конвоиры, эту обузу, что задерживала весь караван в пути.
— Мне посчастливилось миновать благополучно все посты и разъезды, ma chere, иначе был бы в том лагере среди тех несчастных, — а потом добавил, стараясь не обращать внимания на бледность лица Анны, присевшей аккуратно напротив него в кресло, на ее потрясенные широко распахнутые глаза. — Если бы дошел до лагеря…
Рассказал о том, как изменился Гжатск за время пребывания там французов, и том страхе, котором пропитаны стены домов, как поруган и осквернен храм со святыней городской — образом Богоматери. Рассказал обо всем этом, чтобы ее чувства, которые она могла питать к поляку, сменились отвращением и презрением. Чтобы поняла, что творит, потакая своему сердцу.
— О Господи! — рассмеялась Анна нервно, когда Петр произнес эти фразы вслух, завершая свой рассказ. Она резко встала с кресла и прошлась по комнате. Концы шали, в которую она пряталась от сквозняка, так и мелькали за ее спиной. — Мои чувства к Лозинскому! Чувства! Если они и были когда-то, то не более того, что я могла питать к тому, кто преклоняется перед моей красотой. Ты же знаешь! Помнить должен!
— Даже если и так, то ты заигралась, Анна! — ответил ей Петр, сжимая пальцы в кулак, подавляя ярость, которая снова вспыхнула в нем при воспоминании о том, как столкнулся с Лозинским едва ли не в