чтобы после схватиться за него снова, замереть на миг над бумагой, склонив голову. Тонко трещал фитилек свечи, едва слышно сыпалась с небес белая крупа за окном, застилая окрестности еще одним покрывалом из снега, надежно укрывая темно-зеленый от ветвей ели свежий холм, выросший на церковном погосте фамилии Шепелевых. Сопела Глаша, приоткрыв рот, а иногда редко вздыхала в спальне Полин — тяжело, с надрывом, будто на груди у нее лежал огромный камень.
— Милый друг, всему конец; что прошло — невозвратимо, небо к нам неумолимо…
Когда небо стало сереть за стеклом окон будуара, строки легли на бумагу ровными рядами чернильных полосок. Потом бумага была аккуратно свернута, а послание надежно запечатано воском, который надежно скроет написанное от чужого взгляда, доверив это только адресату, которого указали на обороте. После белый прямоугольник письма лег на поднос для корреспонденции, стоявший на столике, чтобы поутру его нашла Глаша и, спустившись вниз, передала далее по назначению. До самого адресата…
В последний раз Анна взглянула на гранаты на своем пальце, поднеся руку поближе к кругу света, что дарила догорающая свеча. О, как же тяжело было снимать кольцо с руки! И как же тяжело будет расстаться с ним после, хороня свои надежды и мечты!
— On n'echappe pas a son destin [504], - прошептала она, укрывая кольцо снова за орехом бюро, закрывая крышку. Отныне она не будет следовать только своим желаниям. Отныне она должна думать о тех, кто рядом, кто так близок ей и дорог. Судьба давала ей очередную возможность, вдруг неожиданно даровав такой подарок этой ночью, открыв глаза на многое… И она сделает все, чтобы сохранить его, чтобы более не было несчастий и бед в этой семье. Она сделает для этого все, даже хороня свое будущее, то, которое могло бы быть, но так и не случится отныне…
Глава 32
— Au plus vite [505], - поторопила Мария человека, что запрягал ее коляску на постоялом дворе в нескольких десятках верст от расположений русской армии под Парижем. Она уже несколько раз прошлась от порога станции до ворот и обратно, сторонясь грязную старуху, что каждый раз с надеждой поднимала голову от своей кружки и смотрела в ее глаза. Мария уже подавала ей («S'il vous plait, madam, ayez la bonte de vieille femme et pauvrette orpheline de pere et de mere» [506], тронутая скорее не ее старостью, а перепачканным личиком, что выглядывало с любопытством из-за юбок старухи. Она насмотрелась немало на калеченных и убогих, на сирых и обездоленных, пока следовала по пути русской, а потом и союзной армии от Вильны до этого места. Отчего-то чем ближе к Парижу, тем их становилось все больше и больше — несчастных французов, разоренных бесконечными наполеоновскими войнами, оставившими сиротами столько детей.
Но эта сиротка на постоялом дворе… Ее голубые глаза, такие ясные на этом перепачканном грязью лице, словно обожгли душу. Снова вспомнила то, что потеряла более полугода назад. Кого носила она тогда под сердцем — мальчика или такую же кроху-девочку? Теперь она вряд ли узнает это, с грустью думала Мария, когда коляска наконец тронулась в путь по дороге, ведущей к предместью Парижа. Все-таки надо было послушать Андрея и оставить армию, вернуться в Россию или переждать в арендованном домике близ Дрездена. Она бы, верно, сейчас ходила последние дни тягости, а быть может, уже держала на руках свое дитя.
Но у нее не стало бы Андрея. В том нет никаких сомнений. Мария не смогла бы так долго удерживать его подле себя, не будь с ним так часто, не будь так близко к нему. И не сделай то, что она сделала. Нет, вздохнула Мария, поправляя перчатку, пурпурно-бордовую, в тон рединготу и перьям на капоре, не стоит жалеть о потере. Все только к лучшему, тем паче, то печальное событие так сблизило ее и Андрея. А значит, все только к лучшему.
Последний раз Мария исповедовалась еще в Польше, худому суровому иерею с широкой, как у купца, бородой. Она смотрела на эту бороду и отчего-то вспоминала Москву, где они жили с Марьей Афанасьевной короткие два месяца до переезда в Милорадово. И вспоминала дворника в городском доме. У него была такая же широкая борода, которой, по слухам среди дворни, он очень гордился, как и блеском позолоты на гербе ворот, что протирал тряпкой каждый Божий день.
Марья Афанасьевна… единственное сожаление, единственный укор совести Марии. Только за то, что она бросила графиню в деревеньке на полпути до Москвы, где, видно, сама судьба подарила им встречу с тем посланцем, каялась тогда Мария в Польше от души. Он шел едва ли не по следу графини, этот гонец, и само Небо было на стороне Марии, что глупые дворовые в Милорадово не стали расспрашивать, отчего тот ищет ее сиятельство, а послали по следу уехавших женщин.
Она до сих пор помнила, как ступил в темную горницу высокий человек в заметенной снегом шинели, как бухнулся в ноги оторопевшей графине, полулежавшей на перине, принесенной из дормеза, протянул ей письмо. Они все — и Марья Афанасьевна, и Мария, накидывающая шаль на плечи графини, и Катиш, устраивавшаяся на ночлег в другом углу горницы — замерли в каком-то странном напряжении, заметив эту бумагу и печать на нем.
— Он жив? — только и спросила графиня, а потом, когда человек кивнул, вырвала из его пальцев письмо, прогнала легким пинком прочь. — Ну же! Читать! Немедля! — и Мария спешно развернула поданное ей письмо, поднесла к огню свечи в плошке.
— Ах! — после только и упала назад на перину графиня, рванув завязки сорочки у горла. Катиш тихонько заскулила в своем уголке, спрятавшись под одеяло и так и не высунувшись из-под него до самого утра. Мария же даже думать не стала. Сперва, правда, склонилась над графиней, пощупала, бьется ли жилка на запястье и как скоро. Потом набросала несколько строк на бумаге, что оставила на столе, а потом быстро склонилась к сундучку, что стоял под лавкой, возле перины Марьи Афанасьевны, повернула в замке ключ маленький, который сняла с шеи. В этом коробе из толстого дерева хранила графиня документы и деньги, что брала с собой в дорогу. Сейчас там было мало — довольно потрясли французы и поляки в Милорадово, но и этих ассигнаций хватило бы добраться до окраин неведомого Марии Красного, где умирал Андрей, как говорил полковой писарь в послании к графине.
— Мария Алексеевна! — окликнули ее от дверей, и она резко выпрямилась, гневно взглянула на Григория, стоявшего в темном проеме, ведущем в холодные сени.
— Что ты холод-то пускаешь? Ее сиятельство застудить желаешь? — прошипела ему Мария, кладя ключ на стол, пряча свернутые в рулон ассигнации в рукаве платья. Она еще не ложилась, замешкалась, оттого ей оставалось только спрятать в суму пару платьев своих и рубах, накинуть редингот, подбитый мехом для тепла, и выйти вон из избы. Посланец торопился обратно в полк, и она твердо решила ехать вместе с ним.
Оттолкнула Григория в сени, заглянула в темные глаза старого лакея, так и горевшие огнем подозрения.
— Марья Афанасьевна в обмороке. Прикажи воды студеной принести чистой — виски б ей обтереть, — сумела распорядиться твердым голосом, устраняя последнее препятствие на своем пути. — И пусть капель сердечных Настасья принесет из дормеза. Я же посланцу передам письмо и тотчас прослежу за всем. Не стой тут столбом! Пошел!
Посланцу хватило пяти рублей, чтобы он взял ее в спутницы, усадив позади себя и наказав держаться как можно крепче. При этой посадке так неприлично задралась юбка, скривилась Мария, а потом обняла человека как можно сильнее, когда он пустил коня по еле видной в свете молодого месяца дороге. Закрыла глаза, но все равно из-под век текла влага, застывая на ночном морозе. Подожди меня, мой милый, плакало ее сердце, подожди меня… только не уходи…
Она так боялась не успеть тогда, что была готова сама вмешиваться в споры насчет свежих лошадей на замену, когда не пожелали им те подавать в деревнях и на былых станциях у тракта. Бумаги в ее рукаве имели силу, и она готова была раздать их все, лишь бы скорее достичь места назначения. Особенно проведя более полудня в одной из разоренных деревень, ожидая, пока лошади отдохнут с долгого пути. Каждая задержка в пути, каждый такой отдых сводили ее с ума, ей казалось, что она не успеет, не приедет