окружающих и самого Андрея криков, пока не поняла, что иных виновных, кроме нее самой нет. Она сама сняла кольцо с пальца и бросила едва ли не в лицо ему, намеренно нанося оскорбление. Она сама довела до такого финала. Да, домашние не позволили Анне исправить то, что совершила, но только она виновата в том, что вообще дошло до той ужасной сцены в передней. Все же надо было бы остановиться вовремя, не надеясь на то, что после можно будет вымолить прощение, ссылаясь на свой несносный нрав, на горячую кровь. «… Когда так часто указываешь на дверь персоне, ты должна быть готова к тому, что настанет день, и ты уже не сумеешь повернуть ее от порога», сказал в тот, самый памятный для нее отныне, день Андрей, словно предупреждая. Но разве она когда-то прислушивалась к чужим словам…?
Из глубины перехода раздался тихий размеренный стук, и Анна развернулась резко к дверям, распрямляя спину. Она давно искала этой встречи, этого разговора, но вдруг отчего-то заробела, задрожали мелко руки, и ей пришлось спрятать их под шалью, чтобы не показать своей растерянности и своего страха той, кто вскоре ступит на порог оранжереи.
Когда прошли слезы, когда ушла злость, а на их место ступило раскаяние в содеянном и безуспешные попытки найти то самое верное решение, что поможет Анне исправить то, что она натворила, она попыталась переговорить с графиней. Ведь только Марья Афанасьевна знала Андрея, только она могла подсказать ей, что делать. Только она могла стать проводником меж ней и отвергнутым женихом, стать неким третейским судьей, что способен либо свести, либо навсегда разлучить. Но графиня несколько дней присылала ответ, что не может принять Анну. Причины были разные: недомогания, что уложили графиню в постель, подготовка к предстоящему отъезду, который та планировала в ближайшие дни после отхода арьергардных войск из Гжатска.
А в последний раз и вовсе отказ в разговоре был совсем иным — письмо, написанное рукой графини и переданное через ее горничную.
«Нельзя сказать, что я была удивлена чрезмерно вашим поступком. Но и сказать, что я ожидала его нельзя. Я знала, чувствовала, что вы причините ему боль, оттого была против вашего союза с Андреем Павловичем. И его боль, его муки не дают мне покамест выслушать вас без предубеждения, чего я желала бы не менее, чем вы того разговора, о котором просите. Оттого и прошу вас — время. Я непременно повидаюсь с вами перед отъездом, слово мое вам в том. Но не ныне… не ныне, когда в памяти еще живо воспоминание…», писала к Анне в записке графиня. Ее тон был вежливым и выдержанным, а от былого расположения не осталось и следа, но все же не было того холода, того презрительного обращения, которого страшилась Анна прочитать, разворачивая это письмо.
Анна, конечно, разозлилась помимо воли на подобную отсрочку. Ей казалось, что каждый прожитый день в этой размолвке, когда толком и непонятно, в каких отношениях они ныне с Олениным, в каком статусе сама Анна сейчас, все более и более разделяет их с Андреем. Не по себе было зависеть от воли иного человека, не по себе было, когда твоя собственная судьба была в чужих руках, в чужой воле. Но спустя одну очередную ночь без сна, полную раздумий, Анна признала правоту Марьи Афанасьевны, смогла примириться с ее решением и стала покорно ждать, составляя в уме ту беседу, что будет вести с ней.
Отгремели вдалеке за лесом разрывы, что были знаками сражений двух армий под Гжатском, отгорело зарево пожаров на краю неба. Прошел через город сначала авангард русской армии, а потом и замыкающие полки, почти наступая на пятки уходящим французам, спешащим к Неману по дорогам Смоленщины. Анна вспомнила, как приказала распахнуть окно в мезонине, как смотрела, напряженно вцепившись в раму, на яркое зарево, такое отчетливое на темном осеннем небе, как слушала грохот взрывов и молилась, чуть шевеля губами. В голове постоянно слышались те жестокие слова Андрея: «…только смерть сможет сие исправить! Хотя, быть может, вам в этом повезет, Анна Михайловна…». Отчего нельзя отмотать время и события, словно нити на клубок? Сколько бы она поправила, сколько слов бы удержала на языке!
Тихо скрипнула створка двери. В холодную оранжерею шагнула графиня, тяжело опираясь на трость. Она тут же нашла глазами Анну в полумраке приближающихся сумерек, кивнула ей и зашагала к канапе, на который опустилась медленно, устраивая поудобнее больную ногу. Огляделась по сторонам, с явным сожалением в глазах сопоставляя в уме прежний вид оранжереи с той картинкой, что была перед глазами ныне.
— Жесток человек, как зверь, — проговорила графиня медленно, вздохнула, а после развязала ленты капора, подбитого мехом. Уж чересчур туго завязала те Настасья, когда Марья Афанасьевна отправлялась на прогулку в свое имение, чтобы в последний раз взглянуть на то, что некогда было богатой усадьбой. Теперь, когда эти земли покинула французская армия, и уже у Красного сражались русские полки, в деревни и села стали возвращаться те, кто предпочел переждать лихое время в укрытии лесной чащи. Постепенно заполнялись те избы, что уцелели от огня, который любили пускать фуражиры, уходя из ограбленных селений. Но графиня видела, что поднять эти земли до прежнего уровня возможно лишь за годы, а восстановление усадьбы требовало больших вложений.
— Как ваше здравие ныне, ваше сиятельство? — по знаку, позволяющему вступить в разговор, спросила Анна, подходя ближе к канапе. Марья Афанасьевна положила ладонь на сидение подле себя и быстро убрала, принуждая молчаливо Анну занять место рядом, что и сделала та.
— Здравие, конечно, не то, что ранее, но все же я в состоянии совершить путешествие. Григорий наконец-то разыскал лошадей. Пусть и четвериком поеду, не по статусу, но все же по нынешним-то временам и недурственно вполне, — проговорила графиня, не глядя на Анну, а прямо перед собой, словно что-то разглядывая на другом краю оранжереи, среди перевернутых кадок с лимонными и мандариновыми деревьями. — И Катерину Петровну с собой забираю, уже переговорила о том с вашим батюшкой. Не к месту она тут и не ко времени ныне. Вашим бы домашним самим пережить до урожая без трудностей больших. А я ее к Вере Александровне. Им-то все будет лучше так.
Верно, кивнула, соглашаясь с ее словами, Анна, petite cousine будет лучше при матери, особенно ныне, когда старшая дочь Веры Александровны нежданно для самой себя стала вдруг женой состоятельного человека — родственник супруга скончался от удара, узнав об оставлении и последующем разорении Москвы. Тем самым, тетушка Анны невольно добилась своей цели — пусть и через дочь, но вновь поднялась на ту ступень, что занимала ранее, когда сама была хозяйкой своей судьбы.
— Святогорское не отстроить заново. Увы! Только полностью разрушив то, что осталось, а средств на то да на постройку уйдет немало. Сердце едва не разорвалось на куски, когда смотрела на то, что ранее было домом моим, — медленно проговорила Марья Афанасьевна, и Анна едва удержалась, чтобы не вскрикнуть — сбывалось то, о чем она страшилась даже подумать. — Так что, коли и приеду в эти земли сызнова, лишь гостем.
Графиня повернула голову и взглянула на побледневшую Анну, сжала рукоять трости, поджала губы, вспомнив, какой горечью были пропитаны те редкие строки писем Андрея. Она писала ему длинные послания, а он в ответ ограничивался лишь скупыми ответами, совсем непохожими на те, что когда получала она от него.
— Отчего, mon Dieu, отчего вы поступили так? — вдруг сорвалось с ее губ взволнованно. — Вы вольны не отвечать, но… я полагала, что вы всем сердцем стремились к тому, чтобы стать его супругой, так ждали дня, когда увидите его. И такое! Кто бы мог подумать! Я тоже была молода и безрассудна, а кровь играла в жилах, но вот так! Mon Dieu! Он полагает, что вы могли полюбить и боитесь сами себе признаться в том. Ведь тот улан — враг! Но это ведь неверно, я знаю то! Или верно…?
— Ах, Марья Афанасьевна! — Анна порывисто встала со своего места и стала шагать в волнении подле канапе, кутаясь в шаль и в то же время совсем не чувствуя холода в этот миг. — Если б я ведала сама, что за помутнение разума было! Если бы вы знали, в каком отчаянье я была… Я думала, он приехал разорвать обязательства, думала, он оставит меня. Ведь там были письма! Вернее, одно письмо. Мое письмо! А оказалось, это письма вовсе не мои…
И видя явное непонимание на лице Марьи Афанасьевны, поспешила рассказать ей обо всем. Как недавно открыла душу мадам Элизе — впервые за несколько месяцев позволила себе поведать обо всем, что творилось в душе, выплакать ту боль и то горе, что тяготили ее. Теперь она знала, что подобный разговор принесет некое облегчение, снимет часть ноши с сердца и памяти. Не будет осуждения — разве могут близкие люди осудить? А жалость… иногда даже легче, когда кто-то жалеет тебя — нежно обнимает, вытирает твои слезы, целует в макушку…
— Он уже знал обо всем. Я ясно поняла это по его глазам, — проговорила Анна, скрывая свои