Помните о нем! — а потом шепнула тихонько, чтобы не слышали ее спутницы. — Не бойтесь писать… Il vous aime tant [443], поверьте мне, он простит…
Анна кивнула и, получив неожиданно для себя самой прощальный поцелуй в лоб, отступила от кареты, позволяя наконец той тронуться с места и качаясь, вдавливаясь колесами в снег, покатить по подъездной аллее от усадебного дома. Странно, думала Анна, глядя вслед отъезжающему маленькому поезду и всадникам, что ехали в охране от лихих людей и иных напастей, которые могли ждать путников в дороге. Странно, но мне уже не хватает отчего-то этой надменной, подчас резкой и жестокой женщины. Словно за те дни, что им довелось провести бок о бок под этой крышей соединили их крепче, чем будущее, пока еще неясное родство через брак с ее племянником.
Потому и села Анна за «бобик» тем же вечером, держа в руке перо, намереваясь выполнить обещание данное нынче утром. Да только строки не ложились на бумагу, и мысли путались. Она писала, потом комкала бумагу и бросала те комки на пол у своих ног, снова писала, пока не закончились чистые листы. Уронила голову на скрещенные ладони и долго смотрела на пламя свечи, собираясь с мыслями. Как можно доверить бумаге свои чувства и эмоции? Как передать скупыми словами, насколько ныне изранена ее душа? Как можно выразить сожаление своему поступку? Она смотрела, как медленно течет воск по тонкой свече, будто слеза бежит вниз. Как же сложно молить о прощении… как сложно каяться в своих грехах бумаге, а не глазам. А вдруг не поверит? Вдруг отложит письмо в сторону и не будет вовсе читать?
И решила отложить до завтра написание этого послания, от которого будет зависеть ее будущее, уступая своим сомнениям, заверяя себя, что следующим днем ее мысли будут более ясными и четкими, а не такими путанными, как ныне. Что может измениться за ночь, говорила Анна себе, отгоняя прочь последние наставления графини и смутное ощущение, что совершает очередную ошибку. Что может измениться за несколько, говорила себе позднее, когда мысли по-прежнему путались в голове, а на бумагу никак не желали ложиться строки. Ничего, ровным счетом ничего не может измениться. И старалась не думать о том страхе, что терзал душу, когда под Гжатском шли бои, не думать, что по-прежнему где-то вдалеке свистят лезвия сабель и с грохотом вылетает из темных жерл орудий смертельный рой картечи.
Жгла раз за разом в огне голландской печи в будуаре неудачные черновики письма, наблюдая, как жадно пожирает пламя строчки, написанные ровным аккуратным почерком. Как и письма, что писала осенью в дурмане собственного обмана, и которые сыграли такую злую роль в ее судьбе. Когда разбили бюро в будуаре Анны, ища тайник, в котором могли быть ценности, письма выбросили из ящичка, и они россыпью лежали по всей комнате, пока Глаша не собрала те, не сложила аккуратной стопкой на столике. Именно тогда, как думала Анна, Лозинский и забрал ее письмо, но для чего? Более допустить таких промахов Анна не желала, оттого и горели письма, написанные Андрею, так смело выражающие ее чувства и ее тоску, в ярком пламени. Не хватало лишь трех посланий. Видимо, потерялись где-то в суматохе, что творилась здесь в тот день. Или остались по-прежнему у Лозинского… Нет, думать о Лозинском она определенно не хотела, а потому и мысли о тех недостающих письмах гнала от себя прочь.
Как же все-таки Анне не хватало присутствия графини в доме, думала она порой, откинувшись на спинку кресла и забыв о книге, лежащей на коленях. Ей так хотелось поговорить об Андрее, в который раз услышать, что все в итоге придет к благополучному финалу, что все ее сомнения и страхи должны отступить. И самые верные слова для заветного письма, которые так и не шли в голову, она бы подсказала. А так… с кем говорить ныне? Мадам Элиза, с которой Анна вновь сблизилась после того тягостного для обеих разговора как-то ночью, более была озабочена сейчас близостью дочери к Петру. А еще будущим, которое сулил им день освобождения империи от врага. Конечно, она говорила Анне, что размолвка может завершиться миром, но в то же время она аккуратно напоминала, что бросить мужчине кольцо — оскорбление, которое не каждый сможет снести и забыть так быстро. Слышать это Анне было неприятно, заставляло вернуться стыд и сожаление, что не давали спать ночами, усиливали ее страхи. Да и сказать, что она собирается первой написать мужчине, было не по себе — она боялась, что мадам отговорит ее в угоду правилам и негласным канонам поведения.
Пантелеевна только слушала, кивая головой, за своим вязанием чулок, которым только и разминала свои больные пальцы. А порой и вовсе засыпала под тихий рассказ Анны, чем несказанно ее досадовала. А Полин, ее единственная подруга, от которой только в этом году появились первые секреты и недомолвки, стала такой далекой и закрытой для нее. Пожалуй, Полин Анна смогла бы открыться насчет письма, и та непременно сказала бы нужные слова для него. Но Полин стала добровольной сиделкой при Петруше, его неизменной спутницей при прогулках в парке и при совместных посиделках по вечерам в салоне в неясном свете свечей во всего лишь одном жирандоле. Только Полин и иногда Лешке удавалось гасить частые вспышки ярости Петра, его агрессию по отношению не только к слугам, но и к домашним. Брат и сестра поменялись ролями, казалось, с недавних пор — отныне Петр стал капризным, не сдерживал своих порывов, настаивал на выполнении желаний. «J'ai pris le parti!» [444], стало его постоянной репликой.
Положение усугублялось еще тем, что в виду болезни отца Петру пришлось стать во главе семьи, принять на себя все решения и хлопоты по имуществу. И поддержку в том получить от Михаила Львовича было невозможно, следуя наставлениям доктора. А власть над людьми и положением кружит слабые головы, что и заявила брату Анна во время бурной ссоры, снова разделившей их, вбившей между ними некий клин.
— Суп был вполне неплох, — как-то заметила Анна, когда за обедом тот распорядился отослать перемену обратно в кухню, утверждая, что та уже недостаточно горяча для подачи. — И ты забываешь, что ныне у нас не столько лакеев, как ранее…
— Было бы, коли не отдали бы полсотни в ополчение из имения! — огрызнулся Петр вдруг на сестру. — Весьма мудрое решение — отдать по десяти с каждой сотни, когда прочие в губернии, да что там! — по всей империи отдавали по одному, два человека. Сколько вы отдали по манифесту [445], мадам? — обратился к мадам Павлишиной, вмиг покрасневшей как рак.
— Вы же сами понимаете, Петр Михайлович, мое имение совсем плохонькое… души в большинстве женские, неподсчетные, — смущенно проговорила она. — Более чем трех человек и не сумела бы поставить в ополчение. Да и снабжать-то их тягостно…
— А моя дорогая сестра даже не думает о том, что помимо того, что отдали в ополчение десятую часть душ, мы отдали поболее трех тысяч на их обмундирование да еще снабжать их должны, покамест не вернутся те.
— Вы забываете, Петр, что это было решение, принятое…, - попыталась возразить Анна, но Петр прервал ее, шокировав своими словами не только ее, но и остальных сидящих за столом:
— Значит, это было неверное решение! И село… оно разорено почти полностью. Из трех десятков домов осталось только треть в целости. И люди! Как их ныне искать по лесам? И кто поручится, что они вернутся из той воли, что получили с этой войной?
Анна промолчала тогда за столом, не стала перечить брату перед мадам Павлишиной, обмахивающейся веером и подносящей к носу флакон с сухими ароматами, что носила на шнурке на запястье. Лишь после, когда тот ушел в кабинет, где некогда проводил послеобеденное время отец, решилась высказать свои мысли.
— Ты потерял рассудок, Петруша? Qu'est-ce manie de critique? [446] Это были решения отца, и ты не в праве…
— Это ты не в праве высказываться в подобном тоне! — оборвал ее Петр снова, как тогда, в столовой, заставив поморщиться. — Я здесь отныне за хозяина, слышишь? И я многое вижу, что ныне скрыто от глаз твоих! Родителей не судят, я ведаю то. Но Анна! Неужто ты не видишь, что он был неправ?! Из-за этих неверных решений имение почти разорено.
— Это вовсе не вина отца! — запальчиво возразила Анна. — Это все французы!
— Нет, ma chere, раз уж заговорили о виноватых в том, запиши туда поляков смело в этот лист. А за поляками добавь в тот список и улана! А раз добавили улана, то и свою особу туда же запиши! Вот первопричина этих бед!
Анна ахнула, отпрянула от брата, потрясенная его словами, побледнела, как полотно.
— О Боже, прости меня, — протянул к ней руку Петр, внезапно поняв, что невольно сказал вслух то, о