дышала с шумом, с явным усилием хватаясь за ускользающую из ее тела жизнь.
— Надоть бы прибить, — покачал головой знакомый Андрею мужик, проводивший его сюда, в это село. Андрей же молча смотрел с высоты своего роста на умирающую Фудру. Подошедший неслышно от коней Прошка вложил в ладонь его заряженный пистолет.
— Надоть бы прибить, — снова повторил крестьянин, кусая ус, пытаясь скрыть свою горечь от того, что лошадка все же не сумела выправиться, не выдержало ее маленькое сердечко.
Андрей смотрел в глаза Фудре поверх дула пистолета, но видел только белоснежное поле в Милорадово, тонкую фигурку в васильковом жакете и такого же цвета шляпке с длинным газовым шарфом на высокой тулье, подол амазонки, развевающийся на ветру. Самое начало… зима этого года, когда он так неосторожно позволил себе пробиться к своему сердцу, а потом и вовсе взять в маленькие ладошки.
Он не смог этого сделать. Не смог нажать на курок самому себе на удивление. Отдал пистолет Прохору и отошел к своему коню, вздрогнув, когда ночную тишину разорвал звук выстрела. Все было кончено… Tout est fini! [416] Кончено!
Но после, когда ехали легким шагом через лес или пускали рысью коней на открытом поле, Андрей уже стал сомневаться в том, что узнал. Он вспоминал каждый миг, каждый жест, каждое слово. Рождественский бал, а потом и Святки, когда приезжали ряженые. Аккуратную родинку между хрупкими лопатками и обтянутый тонким шелком стан, каждый изгиб которого помнили его пальцы. Ее глаза, когда она стояла напротив него в оранжерее, блестевшие от невыплаканных слез. Ее губы, которые она подставляла так смело тогда в лесу, после той дуэли с гусаром. Ее кожу, теплоту и бархатистость которой он помнил так явственно.
Андрей воскрешал в памяти раз за разом все их разговоры, каждое слово, что сорвалось с ее губ, и понимал, что среди нет самого главного для него. Анна никогда не говорила ему, что любит. Никогда. Даже в те моменты, когда, казалось бы, они должны рваться с губ, от самого сердца идти. Никогда не говорила…
Но разве можно так касаться и так целовать и не любить? Разве можно отдать самое дорогое, что есть у девицы, если только не во имя любви? А потом хмурился, вспоминая, что не по своей воле Анна отдала свою невинность, что сам заставил ее принять свою руку и сердце, закрыв ей все пути к отступлению. Нет, говорил он себе, понукая коня идти быстрее по заметенному редким снегом лугу, нет, лучше не думать покамест о том. Не думать покамест…
На рассвете въехали в знакомые до боли места, поехали вдоль дороги, ведущей к тракту от земель Голицына, Шепелевых, Павлишиных и его тетушки. Оставшиеся версты преодолели едва ли не галопом, опасаясь попасться на глаза французам. Хотя за все расстояние, что они миновали за ночь и часть утра, ни единой души не довелось встретить. Только пустые деревни порой да трупы людские или скота на обочине дорог.
Андрей выдохнул с облечением, когда завернув на знакомую ему аллею, вскоре разглядел дом между темными стволами лип. Не почерневший от пожара, не разрушенный артиллерией, а целый на вид, белеющий издалека толстыми колоннами на крыльце. Только перевернутая телега на въезде в аллею с дороги, ведущей от ворот имения, говорила о том, что здесь недавно было неспокойно, и от этого вида снова стала закручиваться в груди змейка страха. Ее кольца сжали сильнее, когда подъехав еще ближе к подъездной площадке, Андрей заметил разбитые стекла в оранжерее, пристроенной к дому, покосившиеся ставни на некоторых окнах второго этажа, листву на крыльце дома и на подъездной площадке, которую давно не сметала метла дворника.
Никто не вышел на громкое ржание коней, которых остановили у крыльца, никто не выглянул в окна передней. Андрей с тревогой оглядывал усадебный дом, поражаясь той мертвой тишине, что стояла вокруг него. Не было слышно дворовых даже с заднего двора, где те определенно должны были быть в этот час, не лаяли собаки, не убирали с аллей и дорожек листву, не сметали осеннюю грязь. Оттого казалось, что усадьба неживой в этом странном безмолвии, и змея все туже сдавливала сердце в груди Андрея.
Прошка первым взбежал по крыльцу, постучался в дверь, а после заглянул в окна передней, стремясь разглядеть любое движение внутри, в темноте вестибюля. За ним следовал Андрей, когда он уже поднялся по ступеням к двери, та приоткрылась, являя прибывшим в Милорадово бледное старческое лицо поверх пухового платка, в которое дворецкий кутал озябшие плечи.
— Господь и его святые! Господин Оленин! Ваше высокоблагородие! — вскрикнул Иван Фомич и открыл дверь пошире, пропуская внутрь дома Андрея и его спутников. — Вот то-то обрадуется ее сиятельство! И Анна Михайловна…
— Они… они здравы, верно? — Андрею даже пришлось прислониться плечом к стене передней, чтобы не упасть — настолько вдруг ослабели ноги в ожидании ответа.
— Здравы, здравы! — замахал руками старик. — И тетушка ваша, и барышни, и мадам Арндт. Все тут, в усадьбе. Все здравы. Только вот барин наш, Михаил Львович, рану имеет в грудь, все в постели нонче. Благодарение небесам, не сурьезное ранение. Позвольте, я покамест провожу вас в гостиную, а сам распоряжусь насчет позднего завтрака для вас и ваших людей. Их в кухню, с вашего позволения, проводит Денис мой, — и по знаку деда мальчик лет двенадцати увел спутников Андрея из передней, а сам дворецкий поманил Оленина в правое крыло дома.
Андрей с тоской оглядел переднюю с разбитым кое-где мрамором балюстрад, с поврежденными позолоченными рамами панелей. Не стало тех больших вазонов, что украшали когда-то вестибюль, за одним из которых пряталась от его взгляда на лестничной площадке второго этажа Анна в тот день, когда Андрей приехал в этот дом просить ее руки. Нет, разрушение и разорение дома было не явным, но угадывалось легко по некоторым деталям. Например, по темным силуэтам на стенах, где некогда висели пасторальные пейзажи и изумительных красок натюрморты, по отсутствию фарфоровых безделушек, которыми так любили украшать комнаты, и по пустующим резным столикам, на которых уже не стояли канделябры с высокими тонкими свечами.
— Аки саранча налетели, — качал головой Иван Фомич, ступая впереди Андрея в единственную натопленную комнату в этом крыле, кутаясь в пуховый платок от сквозняка, что ходил по дому из-за разбитых окон. Даже ставни не спасали порой от ветра, который так и норовил пробраться в дом, даже плотно затворенные двери и подоткнутые в их щели суконные одеяла. — Все тащили, что под руку попадалось. И серебро, и безделицы хвархоровые, и посуду. Даже белье постельное и, прости Господи, одежды барышень! Аки саранча! А то, что не унесли, то побили, черти окаянные. Чтоб руки у них, эти загребущие, поотсыхали! А особливо тут поляки лютовали… Пригрели мы на грудине своей змею подколодную! Пуще всех тут лютовал! Девок вона помяли. Лошадей всех увели. Собак из псарни — к чему- то они им? Скот весь перерезали. Это что за дела-то такие, Андрей Павлович, коли вот так-то? Аки звери… Вы ужо там им за это покажите раков-то! Чертям этим окаянным!
Андрей прикрыл глаза, представляя то, что творилось в этом доме в тот момент. Змея сдавливала все туже и туже сердце, мешая дышать. Он уже почти не слышал дворецкого, видя ту картину, что стояла перед глазами, иллюстрируя слова старого слуги, ощущая вину за то, что это все же свершилось в этих землях, за то, что не смог предотвратить это, как русский офицер, оставил на разорение и гибель, когда отступал вместе с войсками. Снова вспомнилась та горечь, с которой уходили от Витебска, Минска, Смоленска…
— Но вы покойны будьте на счет барышень. В лес их барин отправил загодя, укрывая от охальников всяких, — поспешил заверить Иван Фомич, заметив, как бледен кавалергард под стать своему цвету своего мундира. — Там-то они и переждали, покамест не ушли те. Сперва хранцузы, а потом и поляки клятые. Ну, мы тем напоследок и ударили в спину… Не было сил терпеть окаянщину ту! Много тогда полегло тут. Но и поляков мы побили все ж! Пяток их и сняли. Михаил Львович и тот стрелял из оконца. Сам на ногах стоит от раны своей, а тоже — по ним! И Петр Михайлович… Его тогда побили шибко, барина нашего молодого. На капитана тот навалился, едва не придушил. Ах, жаль, что не сгубил! Чую, не все зло тот еще принес нам. Ох, разговорился я! Вы уж простите старика. Вона почти седмица прошла, а я все перед глазами вижу, аки тотчас все вершится… Вот, располагайтесь здесь, будьте милостивы, — Иван Фомич поправил подушки на софе с низкой спинкой, стряхнул с обивки только его глазу видимую пыль. — Я распоряжусь о завтраке. Уж не обессудьте, чем сможем… В последние дни скудновато у нас. И Анну Михайловну прикажу кликнуть. Она нонче у Татьяны в кухне, там нонче теплее всех покоев в доме. И ее сиятельство пошлю уведомить. Вот радость-то для них! Вот радость!
— Нет! — вдруг остановил его Андрей, кладя на низкий столик у софы сверток, что достал из