Чудак, сидит в подвале и рассуждает о законности, о правах, когда жизнь на глазах разбивает всякие иллюзии и мудрствования философов. Справедливость есть, это она перемалывает на востоке гитлеровские полчища. Это единственная самая крепкая надежда человечества — великое советское государство. Выдержит оно, победит — тогда цивилизация будет спасена. Не выдержит — рабство и истребление ждут человечество.
Страстно хотелось быть там, на фронте. Как легко умереть свободным, с мыслью, что ты выполнил свой долг перед будущими поколениями. Это не то, что плесневеть в темном подвале, отсчитывать часы, которые тебе разрешают дожить.
Он гладил руку Ханы и все спрашивал, не холодно ли ей. Трудно было дышать в спертом, затхлом воздухе подвала.
Подняли их рано.
— Собираться! На работу! — кричали надзиратели.
В холодное после ночного мороза утро их выгнали во двор. Там уже стояли грузовые машины. Женщинам приказали взять с собой детей, вместе с молодыми сажали и больных и стариков. С шумом и лязгом побросав в кузова машин лопаты, солдаты влезли в них сами и приказали всем сесть и не переговариваться. Холодный сентябрьский ветер резкими порывами несся навстречу. Матери крепче прижимали к себе детей, чтобы не замерзли.
Накануне здесь вырыли глубокий и широкий, метров в семьдесят длиною, ров. В сущности говоря, его почти не пришлось рыть в глубину, просто воспользовались для этой цели ложбиной между двумя валами дюн. Землекопы только выровняли скаты, чтобы они стали круче, и очистили дно ложбины. Внешний, обращенный к морю вал был выше внутреннего. По его скату вдоль всего рва шла узкая, не шире двух футов, терраса. Если взрослый человек становился на эту террасу лицом к морю, он мог через гребень дюны увидеть пляж и набегающие на него волны моря.
Машины остановились в пустынном месте, метрах в тридцати от берега. В конце ложбины, где дно образовало маленькую площадку, заросшую осокой и оленьим мхом, горел небольшой костер. Несколько шуцманов и матросов германского военного флота грелись вокруг него. Везде валялись пустые коньячные бутылки.
Солдаты велели всем сойти с машин и подождать, пока установят сторожевую цепь. Врач сразу узнал это место.
— Мы вчера рыли здесь оборонительный ров, — сказал он Натансону. — Сегодня, наверно, будем продолжать.
Шуцманы взяли лопаты и отнесли их ко рву. Распоряжался какой-то штурмбанфюрер. Матросы, эсэсовцы и шуцманы с подчеркнутым рвением выполняли каждое его приказание. Они спешили. Штурмбанфюрер был недоволен и ворчал, что не все подготовлено и теперь приходится терять время на всякие пустяки.
— Кажется, это сам начальник гестапо — Киглер, — сказал врач. — Тот самый Киглер, который сказал, что лучше расстрелять десять невиновных, только бы не оставить в живых одного красного.
С моря дул холодней северо-западный ветер. Заключенным разрешили погреться у костра. Они сели на мох; подростки таскали хворост, старики стоя протягивали к огню окоченевшие руки. Натансон с Ханой сидели поодаль и наблюдали за загадочной суетой на дюнах. Несколько солдат-автоматчиков ушли к морю и расположились у вырытого вчера рва. И в кустах чернотала и на каждом пригорке стояли вооруженные посты. Метрах в тридцати от костра штурмбанфюрер с матросами и шуцманами осматривали довольно большую ровную площадку. Потом эсэсовцы и матросы оцепили ее полукругом, встав на расстоянии десяти шагов один от другого.
— Рубен, — шепнула Хана, — мне страшно. Почему они так смотрят на нас? Ничего не говорят, точно подстерегают…
— Наблюдают… — Натансон погладил ее посиневшую от холода руку. — Слышишь, как шумит море? Посмотри на чаек — совсем не боятся людей.
— Они не знают, что это немцы. Тогда бы они улетели на необитаемый остров. Если бы я была чайкой, так бы и улетела отсюда. Жаль, Рубен, что у нас нет крыльев.
— Да, Хана, жаль…
Мрачное, серое утро. Низко-низко над морем громоздились глыбы облаков, и волны, бурля, набегали на берег.
Натансон вспомнил детство. Сколько раз, бывало, он бродил здесь со своими друзьями мальчишками, с каким азартом разыскивали они красивые ракушки и кусочки янтаря. Особенно после бури — всегда найдешь что-нибудь любопытное. Иногда море выбрасывало обломки судна: сломанную мачту или спасательный круг, а однажды осенью у самой кромки берега они увидели труп финского моряка… На поясе у него висела финка, красивая, в ножнах, но никто из мальчишек не решился взять ее; так, наверно, его и похоронили с финкой.
Сюда Рубен с Ханой ходили на свидания. Какая ни была погода — ветер, дождь, — им все казалось, что сияет солнышко. Он поцеловал ее в первый раз тоже на берегу моря. Хана хотела убежать, он ее догнал, и потом они до поздней ночи гуляли по пляжу, мечтая о будущем. Море осталось прежним, те же и дюны и чайки, только в них самих ничего не осталось от радости тех дней.
— Хана, чувствуешь ты, как я тебя люблю? Кажется, еще никогда так не любил, как сегодня.
— Мне так хорошо с тобой, Рубен.
— Мне тоже, Хана. Теперь мы всегда будем вместе. Никто не разлучит нас.
И вдруг резкий, хриплый голос, силящийся перекричать шум ветра и моря:
— Встать! Перейти на площадку у кустов!
Со стоном поднимались женщины, брали на руки детей и шли к оцепленному месту. Устало плелись мужчины и старики. Только бесстрашные подростки с любопытством оглядывались по сторонам, — им все было интересно. Когда толпа перешла на площадку, тот же эсэсовец крикнул по-латышски:
— Раздеться!
Люди в недоумении смотрели друг на друга. Кто-то несмело возразил:
— В такое холодное время можно и одетыми работать…
— Прикрой хайло, обезьяна! — крикнул эсэсовец и, подбежав к говорившему, ударил его по лицу рукояткой револьвера. Человек покачнулся, по лицу, по груди потекла кровь. — Нам твоя работа не нужна, а одежду брать в могилу не дадим. Ну, чего? Просить вас надо? Живей раздеваться! Догола!
Оглядываясь друг на друга, люди начали раздеваться. Сняв верхнюю одежду, женщины остановились в нерешительности. Матросы и эсэсовцы гоготали над их стыдливостью и заставляли снимать белье. Хана пыталась спрятаться за Натансона и кутала плечи в головной платок, но ее заметили, вытащили за руку вперед.
— Не стоит стыдиться, — зубоскалил матрос. — Теперь это ни к чему.
От толпы отделили восемь человек, и два эсэсовца увели их к внешнему валу могилы. Дрожа от холода, остальные прижимались друг к другу и молча слушали бесстыдные замечания. Штурмбанфюрер медленно обошел кругом толпу и, выбрав наиболее интересные на его взгляд группы, велел их сфотографировать. Вся земля была покрыта мужской и женской одеждой, — заключенных отвели немного в сторону, чтобы шуцманы могли рассортировать ее по качеству.
На дюнах прозвучала длинная, трескучая очередь. Несколько вскриков, стонов… И опять все стихло, не утихали только ветер да море.
— Следующая восьмерка! — кивнул штурмбанфюрер.
Шуцманы отделили от толпы новую группу и приказали идти на дюны. Натансона с Ханой поставили в третью очередь. Вместе с ними погнали целую семью: мужа, жену, двух детей — младшего мать несла на руках — и двух стариков. Когда жена выбилась из сил, муж взял у нее сынишку и, прижав его к груди, побрел по вязкому песку. Хана и Рубен, все время держась за руки, первыми достигли террасы по ту сторону рва. Шестнадцать окровавленных тел уже лежали на дне. Восемь живых людей через гребень дюны глядели на море. Взрослые не оглядывались — это было запрещено. Только шестилетняя девочка, державшаяся за руку матери, не утерпела и через плечо заглянула в ров, на лежащие в странных позах тела, на матросов, которые стояли по другую сторону и что-то делали со своими автоматами.