, — доносил Гарновский. 25 сентября Совет, на котором председательствовал А. Р. Воронцов, решил отказать Фридриху Вильгельму II в посредничестве и, усилив Украинскую армию Румянцева за счет Екатеринославской, а также Кавказского и Белорусского корпусов, направить ее в Польшу к границе с Пруссией[1276]. «Словом, положено было родить прусскую войну», — заключил донесение управляющий.
Получив подобные известия, Потемкин решил прямо объясниться с императрицей. «Лига сформирована против Вас, — писал он 17 октября об объединении усилий Англии, Пруссии, Швеции и Турции. — От разума Вашего зависит избавить Россию от бедствий… Позволь, матушка, сказать, куда наша политика дошла». Ослабление Франции на международной арене привело к тому, что контролируемые ею ранее страны, такие как Турция и Швеция, отшатнулись к другому покровителю — Англии. В этих условиях Россия, вместо того чтобы не отталкивать Англию и лавировать между Пруссией и союзной Австрией, как советовал Потемкин, разорвала англо-русский торговый трактат. По предложению посла в Лондоне Семена Воронцова, поддержанному в Петербурге его братом Александром, Россия не возобновила коммерческий договор 1766 года, срок которого истекал как раз перед войной. Этот документ, дававший английским купцам большие льготы на русском рынке, сильнее политического союза связывал интересы Англии с Россией и не позволял Лондону совершать враждебные действия. Теперь этот якорь оказался отвязан. Франция, подстрекавшая турок к началу войны, впоследствии оказалась не в силах их остановить. Этим воспользовались другие неприятели России, в частности Пруссия, с которой Петербург обострил отношения под давлением группировки А. Р. Воронцова (так называемого «социетета») и в угоду Австрии. «Сделались мы как будто в каре, — заключал князь свои рассуждения. — Союзен нам один датский двор, которого задавят, как кошку. Я обо всем предсказывал… не угодно было принять, но сделалось, по несчастью, по моему и вперед будет»[1277].
Прусский король Фридрих Вильгельм II, наследовавший Фридриху Великому, возбуждал у Екатерины презрение едва ли не большее, чем Георг III. Последний, по крайней мере, страдал приступами безумия, и его поступки могли трактоваться как проявление слабоумия. Что касается прусского родственника, то он, подобно своему предшественнику, был мистиком и масоном, но не имел отблеска гениальности. К тому же во время путешествия в Россию Фридрих Вильгельм близко сошелся с Павлом Петровичем. Екатерина не раз говорила, что «дети и наследники» великих людей «часто идут в противоположном родителям их направлении». Это оказалось справедливо и по отношению к ее собственному сыну, и по отношению к племяннику Фридриха II. «Настоящее царствование не походит на предыдущее, — писала государыня Гримму. — Этот глуп, нагл, дерзок, тщеславен и не имеет тени здравого смысла. При всем том они ужасно торопливы. Они решают в два, три часа то, о чем я бы раздумывала три недели. Оттого их сообщения бессвязны и непереварены. Вдобавок они ответы перетолковывают по-своему. Таким образом, они кажутся двойственными, тройственными, одним словом, фальшивыми».
Политику прусского короля императрица именовала «хитрым скудоумием» и была в этой оценке не одинока. Принц Генрих, брат Фридриха II, когда-то много потрудившийся для поддержания русско-прусских связей, не находил для племянника доброго слова: «К чему служит то, что я подвергал жизнь свою опасности в одиннадцати походах, что я сделал два путешествия в Россию?.. Все уничтожено, но как? и кем?.. Неспособность начинает распрю, которую впоследствии трудно будет окончить»[1278].
От Екатерины Фридриху Вильгельму доставалось не меньше, чем Густаву III, и надо признать, что ее замечания, будучи доведены до короля, больно били по самолюбию. «Он похож на мещанского сына, вышедшего в люди, которому отец оставил роскошный дом, а он, не понимая, чего это стоило и какими трудами все это собиралось, вообразил себе, что ему все позволено. Но ведь этому когда-нибудь наступит же конец. Господь Бог его покарает: все его здание построено на песке и обратится в прах. Терпение, терпение! Время делает и невозможное возможным»[1279] .
Каким же образом, по мнению императрицы, ситуация должна измениться? «Свора Ge и Gu сильна лаем», — рассуждала она. «Атмосфера… наполнена дымом и густыми испарениями, которые рано или поздно будут рассеяны только пушечными выстрелами… Но я побьюсь об заклад, что… сестра Екатерина одержит верх, слышите ли?»[1280]
Итак, «пушечные выстрелы». Помедлив некоторое время из опасения получить от Потемкина резкую отповедь, императрица все же решила посоветоваться с ним. «Друг мой сердечный, — писала она 19 октября, — …король прусский сделал две декларации. Одну в Польшу противу нашего союза с поляками, который… видя, что от того может загораться огонь, я до удобного времени остановить приказала. Другую датскому двору, грозя оному послать в Голштинию тридцать тысяч войска, буде датский двор введет [войска], помогая нам, в Швецию… День ото дня более открывается намерение и взятый ими план не только нам всячески вредить, но и задирать в нынешнее и без того тяжелое для нас время. Думаю, на случай открытия со стороны короля прусского вредных противу России и ее союзника намерений… армию фельдмаршала графа Румянцева обратить противу короля прусского… О сем, пожалуй, напиши ко мне подробнее и скорее, чтоб не проронить мне чего нужного»[1281] .
Получив это письмо, князь, как и подозревала императрица, ответил решительным отказом передать значительную часть войск в предполагаемую обсервационную армию. Он указывал, что распыление сил не позволит удержать границу на юге, а начало военных действий сразу против Турции, Швеции и Пруссии гибельно для России. «Вместо того чтобы нам заводить новую и не по силам нашим войну, — писал Потемкин 3 ноября, — напрягите все способы сделать мир с турками и устремите Ваш кабинет, чтобы уменьшить неприятелей России. Верьте, что не будет добра там, где нам сломить всех, на нас ополчающихся»[1282].
Колебания императрицы усилились. «Тревожатся тем, что сделана доверенность к людям, крайне дела наши разстроившим, и что не внимали тому, что его светлость предсказывал», — доносил Гарновский 7 ноября. В то же время Екатерина не могла поступиться достоинством своей державы. «Войны с Пруссией и Англией, кажется, избежать уже нельзя, — продолжал управляющий, — потому что, с одной стороны, короли прусский и английский, приняв на себя вид повелителей вселенной, явным образом мешают нам во многих делах, с другой же, что государыня и совета члены… не полагают мщению соразмерных обстоятельствам пределов, и нет между раздраженными частями посредника».
Государыня была задета за живое: никто не смел предписывать ей законы, распоряжаться ее страной. «Вы говорите, что безумцы утверждают, будто нет более Екатерины, — писала она Гримму о слухах в Европе, — но если б ее и не было, Российская империя, тем не менее, существовала бы, и, конечно, ее никак не задавят ни Фальставы, ни Фридрих-Вильгельм, даже в соединении с другом Абдул Гамидом, и чем более мы выиграем времени, тем более мы явимся в силе»[1283] .
Твердое поведение императрицы вселяло уверенность в окружающих. «Лучше бить, чем быть биту, — давно заключила она. — …Я надеюсь, что всякий будет делать свое дело: учителя (европейцы. —
7 ноября императрица просила Потемкина не оставлять ее «среди интриг» и настаивала на его скорейшем приезде в столицу после взятия Очакова[1285] . На ту же необходимость указывал и Гарновский, прося поспешить не только «для направления дел», но и для того, чтоб «царицу нашу, колеблющуюся без подпоры, огорчения с ног не свалили»[1286].
Прочитав письма князя о необходимости перемены «политической системы», Екатерина проплакала всю ночь[1287], а наутро написала Григорию Александровичу письмо, полное колких выпадов против Фридриха Вильгельма II. Она обвиняла того в антирусской агитации в Польше. «Сия, чаю, продлится дондеже соизволит вводить свои непобедимые войска в Польшу и добрую часть оной займет. Я же не то, чтоб сему препятствовать, и подумать не смею,