она побледнеет, признаем же, что она почитает себя лучшей, чем она есть на самом деле… Если предположить, что самые размеры России требуют деспота, то Россия обречена быть управляемой дурно. Если — по особому благоволению природы — в России будут царствовать подряд три хороших деспота, то и это будет для нее великим несчастьем, как, впрочем, и для всякой другой нации, для коей подчинение тирании не является привычным состоянием. Ибо эти три превосходных деспота внушат народу привычку к слепому повиновению; во время их царствования народы забудут свои неотчуждаемые права; они впадут в пагубное состояние апатии и беспечности и не будут испытывать той беспрерывной тревоги, которая является надежным стражем свободы…
Я говорил императрице, что если бы Англия имела последовательно трех таких государей, как Елизавета Английская, то она была бы порабощена навеки… Поэтому во всякой стране верховная власть должна быть ограниченной, и притом ограниченной наипрочнейше. Труднее, нежели создать законы, и даже хорошие законы, обезопасить эти законы от всяких посягательств со стороны властителя»[892].
Как, должно быть, удобно давать советы, думала Екатерина, читая подобные пассажи. Все это очень умно, тонко и справедливо. Но она в Уложенной комиссии не только не смогла «совместно со своей нацией» изыскать средства против «возрождения деспотизма», но и даже «формально» осудить его. Требовалась многолетняя кропотливая работа по изменению фундаментальных представлений русского общества о самом себе. После фиаско с уложением Екатерина начала это понимать. Вольтер, вероятно, понимал всегда: он был большой хитрец, этот фернейский философ, считавший других политических писателей пустомелями.
Дидро же не понял этого никогда, даже побывав в России. В 1774 году он посетил Петербург и в долгих ежедневных беседах с Екатериной изложил ей приведенные выше взгляды. Она не бледнела, не содрогалась, кровь не отливала от ее лица, но реакция императрицы на советы философа показательна. «Я долго с ним беседовала, — рассказывала она много позже Сегюру, — но более из любопытства, чем с пользою. Если бы я ему поверила, то пришлось бы преобразовать всю мою империю, уничтожить законодательство, правительство, политику, финансы и заменить их несбыточными мечтами. Однако так как я больше слушала его, чем говорила, то со стороны он показался бы строгим наставником, а я — скромной его ученицею. Он, кажется, сам уверился в этом, потому что, заметив наконец, что в государстве не приступают к преобразованиям по его советам, он с чувством обиженной гордости выразил мне свое удивление. Тогда я ему откровенно сказала: „Г. Дидро, я с большим удовольствием выслушала все, что вам внушил ваш блестящий ум. Но вашими высокими идеями хорошо наполнять книги, действовать же по ним плохо. Составляя планы разных преобразований, вы забываете различие наших положений. Вы трудитесь на бумаге, которая все терпит: она гладка, мягка и не представляет затруднений ни воображению, ни перу вашему, между тем как я, несчастная императрица, тружусь для простых смертных, которые чрезвычайно чувствительны и щекотливы“. Я уверена, что после этого я ему показалась жалка, а ум мой — узким и обыкновенным. Он стал говорить со мною только о литературе, и политика была изгнана из наших бесед»[893].
Дидро уехал из Петербурга обиженным. Он жаловался на невнимание императрицы, хотя Камер- фурьерский журнал показывает, что во время его пребывания при дворе Екатерина беседовала с ним по часу каждый день — редкая милость при ее занятости. Скорее, философ сетовал на равнодушие к его теориям, чем к нему лично[894].
Со своей стороны, Екатерина продолжала заочную полемику с философом. Как видно, его критика в адрес «Наказа» и слова о «деспотизме» больно задели ее. В заметке «О величии России» императрица писала: «Если бы кто был настолько сумасброден, чтобы сказать: вы говорите мне, что величие и пространство Российской империи требует, чтобы государь ее был самодержавен; я нимало не забочусь об этом величии и об этом пространстве России, лишь бы каждое частное лицо жило в довольстве; пусть лучше она будет поменее; такому безумцу я бы ответила: знайте же, что если ваше правительство преобразится в республику, оно утратит свою силу, а ваши области сделаются добычей первых хищников; не угодно ли с вашими правилами быть жертвою какой-нибудь орды татар, и под их игом надеетесь ли вы жить в довольстве и приятности?»
Дальнейшее развитие событий подтвердило ее слова. В конце декабря 1768 года войска крымского хана Каплан-Гирея начали новый набег на южные земли России. 80-тысячная татарская армия по приказу султана Мустафы III разорила города Бахмут и Елисаветград, огнем и мечом прошла по землям колонии Новая Сербия, созданной еще при Елизавете Петровне на правом берегу Северского Донца, и захватила громадный полон из нескольких тысяч человек — русских, украинских и сербских переселенцев. Однако крымчаки вскоре наткнулись на 35-тысячную армию генерал-аншефа П. А. Румянцева, двигавшуюся им навстречу из-под Полтавы. Русские оттеснили захватчиков от Азовского моря и, ведя преследование, блокировали Крым. Донская флотилия под командованием вице-адмирала А. Н. Синявина вышла в море и попыталась блокировать полуостров. Вскоре на сторону русских перешли союзники крымского хана — ногайцы, открывшие Румянцеву прямой путь на Бахчисарай.
Это было последнее нашествие крымских татар на южные земли России, захлебнувшееся в самом начале, но послужившее прологом к большой войне. Ее принято называть первой Русско-турецкой, и действительно в царствование Екатерины она была первой. Хотя с конца XVII столетия Россия воевала с Оттоманской Портой уже в пятый раз. Два Азовских похода Петра I 1695 и 1696 годов, неудачный Прутский поход 1711 года, Крымская война 1735–1739 годов, когда русская армия под предводительством Б. X. Миниха впервые овладела Очаковом, и, наконец, новое столкновение.
У каждого конфликта были свои конкретные поводы, главная же причина оставалась неизменной — желание России обезопасить свои земли от непрекращающихся набегов крымских татар и закрепиться в Северном Причерноморье, куда на плодородные черноземные земли переезжало все больше колонистов. Со времен Петра I государство начало оказывать последним серьезную поддержку и защищать их. При Анне и Елизавете продолжались покровительство вновь образуемым колониям и привлечение переселенцев из южнославянских стран, находившихся под властью Турции. На екатерининское царствование пришелся пик переселенческой активности[895].
Турки не раз поощряли крымских татар к набегам на русские колонии, сами оставаясь как бы в стороне. Глубокий внутренний кризис, поразивший Османскую империю, проявлялся, кроме прочего, и в недостатке денег на войну, и в отсутствии хорошо обученной армии [896]. Однако воинственный пыл османов умело поддерживали европейские дворы, вручая Стамбулу крупные субсидии на вооружение войска. В первую Русско-турецкую войну (1768–1774) таким «донором» для Порты стала Франция. Версаль являлся самым последовательным и опасным неприятелем России в Европе, создав так называемый «Восточный барьер» — полукольцо из своих сателлитов: Турции, Польши и Швеции[897].
В течение XVIII столетия французы одного за другим теряли своих союзников. Первой пала Швеция. После поражения в Северной войне там началась так называемая «эра золотой свободы», партии в риксдаге боролись друг с другом, а Петербург открыто перекупал голоса и оказывал жесткое давление на политику соседней страны. Противники России называли такое положение «русским игом»[898].
С середины 60-х годов вслед за Швецией Франция начала заметно терять свои позиции в Польше. В 1764 году на польский престол был избран ставленник России Станислав Понятовский, после чего русское правительство возбудило вопрос о предоставлении православному населению Речи Посполитой равных прав с католиками[899]. Проблема имела давние корни. Польское католическое дворянство владело тысячами душ украинских крестьян, православных и униатов по вероисповеданию. На Украине не затихали волнения православного населения, порой принимавшие кровавые формы. В качестве решения проблемы Петербург предложил предоставить так называемым «диссидентам», то есть иноверцам (не только православным, но и протестантам), равные права с католиками. Если бы новый король пошел на это, то собственно польское католическое население Речи Посполитой оказалось бы в меньшинстве перед лицом православных украинцев. Понимая это, Станислав Август медлил с решением, а в письмах к Екатерине II пытался убедить ее, что «свобода» и «равноправие» несовместимы. «Природа свободной страны, такой, как наша, — писал он 5 октября 1766 года, —