ли, волнуется, когда я рассказываю о сотнях людей, раздавленных, задушенных праздничной толпой. Она в ужасе, что я мог погибнуть и мы никогда не встретились бы с ней.
— Я прошу вас… — снова простонала Нэла.
— Мы больше любим героические воспоминания, — возбуждаясь, говорил Слонов. — Вот вся эпопея со взятием Шипки… Помните? Русско-турецкая война, 1877 год! Особенно Нэлочку тешит тот момент, когда перед отступавшими турками вдруг выскочил заяц… Представляете, мы, изнуренные битвой и переходами по горам, хохотали, как дети.
«Теперь старик хочет сказать, — думал Юрка, — что ему за сто». Он давно понял: дурачит. А вот зачем? Однако рассмеялся, подыграл:
— Ну, а наполеоновское вторжение и потом наш поход из Париж? Возвращение Бурбонов? А Венский конгресс 1815 года помните? Тогда, в 1815-м, все танцевали… «Конгресс танцует, но не двигается вперед», — сказал, кажется, Талейран… А не приходилось ли, к слову, встречаться с самим князем лжи Талейраном?
— О, князь Перигор Талейран…
Теперь они оба излучали не совсем добродушное веселье. Самое время было налить по рюмочке и чокнуться. И старик (ах, да какой он старик!) так и поступил.
Юрка выпил и вдруг почувствовал глубокую усталость. Трудный, трудный спектакль, тем более что игрался он не для него, а скорее против. Единственный зритель сонно застыл в глубоком узком кресле, похожем на качалку. Никакой лукавой, понимающей улыбки на лице. Нет, скорее скука. Может, знакомый спектакль?
«Зачем это? — дивился Юрка. — Что за странная идея? Вернее всего — утверждает свое превосходство. Дескать, немолод я, а зато умен, памятлив, сохранен. Моя сила, дескать, сильней».
Дверь снова приоткрылась, и большой пес, черно-белый дог, медленно вошел и сел возле хозяина, положив тяжелую брыластую голову ему на колени.
Тем же барственным — небрежным и вместе рассчитанным движением Борис Викентьевич погладил голову и уши собаки.
— Ну что ж, еще по рюмочке — и к делу.
Они выпили. Женщина поднялась, жестом пригласила пса. Тот вопросительно глянул на хозяина и не двинулся.
— Позовите его, Нэла, — попросил Слонов.
Женщина капризно дернула плечом.
— Ну ладно. — Борис Викентьевич легко отделился от стула (о, какие там сто лет! — пятьдесят как максимум), шагнул к двери. Собака — за ним.
Они скрылись, и Юрка снова поймал на себе жадный, темный взгляд подведенных глаз. Полные губы чуть покривились.
— Барсук шутит не всегда удачно, — сказала она низким, расслабленным голосом и кивнула ему, уходя. «Барсук»… И зачем так выпотрашивать себя ради испорченной, сонной дряни?
Слонов — нет, Барсук, теперь уже Барсук, вошел порывисто, сказал будто себе самому:
— Видите ли, Джимми легко меня понимает, он у меня с двух месяцев. А жениться на тридцатилетней женщине все равно что взять годовалого щенка. — И поднял смеющиеся холодные глаза. — Так-то вот, мой юный друг. Женитесь только на молоденькой девочке и воспитайте ее.
И, как бы с трудом отрываясь от главного, посерьезнел, положил обе руки на папку со сценарием.
— Постарайтесь на этом материале выжить; А дальше мы… Словом, я еще пригожусь вам. — И добавил, уже явно самоутверждения ради: — Собственно, меня еще по-настоящему не ставили.
Юрка вспомнил его фильмы, все до одного хорошо снятые, и подумал не без тревоги, что тот, кто плохо говорит о других, не преминет сказать так же и о тебе.
А человек, сидевший напротив Юрки, о чем-то глубоко задумался и вдруг сказал неясно и устало:
— В той деревеньке… моей… там песню такую пели, вот послушайте, может, что-нибудь скажет вам. — И хрипловато, но мягким, согретым изнутри голосом пропел несколько куплетов.
А вот мать отвечает, послушайте только:
И он замолчал, задумался, по-бабьи опершись на руку.
Юрка ушел тихий и чем-то глубоко огорченный. «Барсук, — думал он, — ах, Барсук, Барсук…» Но когда понемногу впечатление развеялось, заметил — убыстряет шаг. Что-то торопило, отвлекало от мыслей о недавнем, и папка со сценарием жгла руку. Поглядеть! Поглядеть!
Едва вбежал в комнату, кивнул Дуне, задремавшей на высокой кровати, и — скорей читать.
Сценарий разочаровал прямолинейностью, острыми углами, пригнанностью всех досточек, обязательностью. Вот-вот! Не было в нем божественной невнятицы — ни капельки.
Эх, Барсук, земляной ты и норку роешь в земле. Скажешь — такой материал? Нет, дорогой, и в крестьянской жизни есть приподнятость над землей. Есть! Не думай — в земле копаются, так только на нее да на коровьи хвосты глядят. Всегда у нас есть свой Калиныч. Вот ты небось пижонишь, ругаешь Тургенева (у стариков нынче это в моде), а ведь прав он — делятся люди на Калинычей и бездуховных Хорей! Ну, так что там твой Хорь? Глянем-ка все сначала. А вот что: его — в председатели колхоза, а он со всеми груб, дела не знает, людей отличает из тех, кто поласковей… Да, да, видел такое и Юрка. И в их Крапивенке было…
…Зажужжали пчелы. Откуда? Все оттуда же, от бабки. Она водила пчел, были они легки на крыло да шустры, кормили в трудные послевоенные. Без них бы совсем забедовали. (Вернулась мать, больная, ей и врача, и лекарства, и медсестра с уколами ходила, а бабка состарилась, едва по дому управлялась — вот тогда и помог медок-то! Он и Юрку вскормил и доучил в школе.)
А нового председателя к меду этому по нюху привело.
— Не работаете в колхозе, так и приусадебный отрежем, — начал он с порога.