гость! Его снова начала душить злоба: ничего уже не сделаешь! Не переиграешь!
— Я все это знаю, Юра. Расти зубки, дружок. И не забывай старых приятелей. Особенно когда бываешь возле их дачи.
Вот оно что. Обиделась. Обиделась за съемки у пруда. Вероятно, приходила на просмотр. Узнала. Было, наверное, больно. И отстранилась. А зачем, собственно, было таить от нее?
Он и тогда, разумеется, помнил о Кате, но посвящать ее ну прямо вот как не хотелось! Почему? Кто знает?! Не хотелось ее энергичного вмешательства (а она не могла иначе!), ее указаний…
Неужели дело всего-навсего в том, что ее действия ранят мою мужскую гордость? Так мелковато? И все? Но почему же тогда и — «мимо текущее время»? Ведь это другое совсем? Ну и пусть, пусть себе! Разве я мог бы постоянно (ну хоть какой-то приличный отрезок времени) соответствовать ей? Ее разболтанности, светскому беганью по гостям, этим беседам (интересным), которым нет конца. Да я был бы (стал бы!) Вилем Аушевым… «У него только слова». Мне надо самому. Работать и — непременно самому. А Катерина как-то раскачивает эту постройку.
Теперь, найдя пружинку своих отношений с Катей, Юрка пожалел о них как о чем-то дорогом, потерянном, но непременно подлежащем забвению.
Хорошо ли тебе пируется, Катя? Я хочу, очень хочу, чтоб хорошо.
Юрка знал, кому он позвонит: Виталию, своему, крапивенскому. Ну их, киношников!
Он долго слушал длинные гудки. Потом прорезался женский голос:
— Але. Кого вам?
Юрка молчал и не верил себе.
— Лида?
— Да. Кто это?
Он опустил трубку. Дома нашел в блокноте номер телефона, который когда-то записала ему Лида Счастьева там, на улице Димитрова. Сверил с номером Виталия. Да. Одно и то же. Вот оно что? Потому и смущение, и «к себе не зову»… Предательство?! Разве Юрка не говорил ему, — помнится, прямым текстом говорил о Лиде!
Хотя ведь Юрка и тогда не мог надеяться, что Лида… Конечно, если выбирать из них, — Виталий. С его элегантностью, с его…
Но ощущение двойной утраты разрасталось. Оно шло тихим пламенем, скручивая все, что попадалось по пути: последнюю встречу с Виталием, их давние разговоры о кино, Талькины стихи, которые любил и доселе помнил Юрий… А между тем — никто не виноват! Но тогда что же взять с Виля Аушева? У них уж совсем никаких взаимных обязательств. А Катя? Услышала, что ему плохо, и не снизошла. Не стала выше своей обиды. Впрочем, кто должен? Кто и что ему, собственно, должен? Почему все они должны были думать о нем, о Юрке Бурове, а не о себе? Сначала — о себе. Конечно, сперва свое. Своя рубашка. Себе! Себе! Урвать! Нет, почему «урвать»? Просто получить. Все справедливо в законах джунглей. Слабый гибнет, а жизнеспособный продирается к водопою, к теплой норе, к пище! «Расти зубки, дружок». Выращу. Я еще… Вы еще!..
Он купил водки и долго без удовольствия пил ее, благо Дуни не было дома. Он глядел в потемневшее окно. Да какое там окно? Это был экран. Настоящий экран, только темный. И уже начался фильм — кто-то маячил. «Кто-то»! Известно — кто.
— Ах, ты! Пришел, мелкий жулик! Карманник! Блоха! А я-то, я-то дурак!.. Чего это у тебя в руках? О, ключи! К какому-нибудь сейфу подбираешься? Куда ты, куда? Ведь ты не медвежатник. Ты мелкий воришка.
А Виль Аушев там, на экране, оглянулся: «Я к Вас-Васу, вот гляди, уже ключик притер, подходит…»
— Ну-ну, подбирай… подбирайся… выбирай в себе, что там больше подходит. Скачи, скачи, пей чужую кровь, Блоха! Сам-то бескровный! Верно Катерина тогда сказала! Тьфу! Какая еще Катерина? Нет, никого нет! Уйдите все. Я ращу зубы, клыки. Вон, свидетели!
Потом Юрка уснул, положив голову на стол. И приснилось путаное, что после не раз приходило в разных видах: пробитая телегами колея в лесу, на телеге — трава, только что скошенная. Обернулся, — а в траве этой спит кто-то. Затылок один видать. Потрогал, а тот отворачивается — шапку на лицо. Тормошил, а под шапкой опять затылок. Кругом затылок один — заросший, волосы смялись. Припустил через лес, лошадь храпит, в стороны кидается. В деревню вынесло. Там, в черной, один только дом светится. Стукнул кнутом в стекло — и пошел валить люд! И на телегу — рожи, рожи!.. Поехал шагом. Темно уже. Сожрут они. Сожрут меня, затем и себя. И — липкая рука по лицу. Легкая, могло показаться — ветка! Но — теплая. И липкая. Рот запечатала: будет, мол, с тебя. Носом-то еще дышишь?
М-м-м…
И проснулся от своего мыка, вдохнул ртом.
— Черт! Черт! Ух! Дышу!
За окном было светло.
Когда Юрка явился наконец на курсы, сразу же в дверях столкнулся с Вилем Аушевым. Тот сиял:
— Давай пять, Буров, у нас с тобой по удаче.
— А, Блоха! «Возьми соби». — И Юрка стукнул его по плечу, как велено было бабкой. «Крепко отбей… Не больно-то совестись…»
— Я свое взял, — будто поняв заклинание, ответил Аушев. — Зайди-ка в аудиторию, там Вас-Вас… Да ты чего, с перепоя?
— Отмечал. — И прошел мимо.
Может, так положено — улыбаться, делать вид, что все в ажуре? Может, таковы условия игры? Не учен я так-то. Может, когда потом… Только сперва погляжу — надо ли? Конечно, коли ты — как это Катька ловко про него?! — коли ты импотент, тогда валяй. А я, слава богу, в форме. У, шакалье вонючее, не вам меня съесть, зубки пообломаете!
В нем снова почти с той же силой, как в день просмотра, разыгралась ярость («Я еще!.. Вы еще!..»). Потому к Вас-Васу он не вошел, а влетел — взъерошенный, с узкими щелочками глаз, с трепещущей ноздрей.
— О, Буров! — широко улыбнулся старик.
Гл. VI. Начало
Юрке повезло. Только он не принимал этой формулировки: казалось — так и должно, А может, для тех, кто иного не ждет, действительно так и должно?
Юрка радовался, но не удивлялся. Тогда. До всего, что налипло после. Просто радовался. Брел по Москве с курсов пешком и старался не очень-то глядеть на встречных, чтоб не показаться улыбчивым дурачком.
Строчки, где-то прочитанные и позабытые, сегодня сопровождали, как припев к его счастливой походке.