детства.

От площади шел пестрый ряд домов: где каменный домик, приземистый, мрачноватый, а рядом — повыше каменного — бревенчатый, обшитый, однако, тесом, резные наличники, деревянные лоджии, тоже все резные. Это диво, сколько там было деревянного кружева! Разные жили люди, разно понимали красоту. Иные дома были так глазасты и беззащитны, что хотелось предложить им масочку (полумаску? четвертьмаску?) — ставенки, что ли.

Через город спокойно шла малая речка. У площади была забрана в камень («береговой её гранит!»), а дальше вдруг по берегу, землистому, травяному, песчаному, начинали попадаться столетние какие-то (если не тысячелетние) ивы с дуплами, с низким наклоном мелколистных густых ветвей, с тенистыми песчаными заводями под этими ветками и мелкими игольчатыми рыбками-мальками — мель-мельк из топи в солнечное пятно!

Я подошла к одной из этих ив, погладила морщинистую кору и серо-коричневую рисунчатую древесину, выступившую вокруг дупла. И вдруг чуть пониже углядела сухой и резкий срез до белого древесного тела и маленький четкий квадрат на нем.

Сразу точно отпал кусочек радости. И — старческий голос из детства: «Знак, знак это».

А сохранился ли тот, наш переулочный парк? Вот, вырубили. А Ян?.. «И вы дружить не станете. Разлетитесь в разные стороны»…

Я схватила Тебя за руку, чтоб ощутить реальность Твоего присутствия.

— Пойдем-ка, пошли.

И мы пошли. Вдали, на отмели, виднелась церквушка. Плыла в движении теней и отсветов, отражавшихся на её стене от воды. Мы постояли, вбирая в себя ивы, речку, церквушку, и двинулись дальше. У нас была цель.

Старый город кончился. Начался пустырь. На той стороне его стоял белый пятиэтажный прямоугольник, пять краснопланочных балконов в каждом секторе и рядом — асфальтовая дорожка буквой «Т», серый куличик помойки.

Мы прошагали мимо. И опять — белый пятиэтажный прямоугольник, балконы, асфальтовая дорожка буквой «Т»… И снова — белый пятиэтажный, балконы, асфальтовая дорожка, и опять — белый, балконы, дорожка…

— У, безликие! — сказала я.

— А я бы мог все изменить, — отозвался Ты.

— Как же? У меня вот не вышло.

— А что ты хотела?

— Башенки.

— «Башенки!» — передразнил Ты. — Да еще, наверное, разные.

— Конечно.

— В типовом проекте, да? Знаешь, кто ты есть?

— Кто?

— Дурочка. Поняла?

— Давно. А что ты имеешь предложить?

— Дворы. Возле каждого дома свои двор и своя скульптура. Свой символ, что ли:

Дом Птицы.

Дом Бегущего Оленя.

Дом Юльки, мчащейся ко мне на свидание.

Ты чмокнул меня в щеку на виду у всего пятиэтажного белого мирка.

— Ты знаешь, Юл, я один раз так бежала к тебе, что чуть не наступила на голубя.

Ты засмеялся.

Ты умел смеяться. Вы замечали, что это умеют не все. Ты, кажется, не был красив. Кажется. Только вот удивительная подвижность лица и глаза, легко меняющие цвет и цену тому, на что они глядят. Чаще они эту цену завышали: ты умел восторгаться. Кроме того, Ты отлично от других (в сторону несуразности) размахивал руками. Почти каждое слово сопровождалось жестом.

— Представь! Вообрази! Мы разбили бы такие диковатые кустарниковые сады вместо этих пустых дворов. Прямо в землю, без ограды, набросали бы семена полевых цветов: у одного дома ромашки, у другого — маки, у третьего — клевер, одуванчики, ну что там еще?!

— Ясно, ясно. Стоп. Вот и место нашего назначения. Иди, отмечай командировку.

Я, кажется, так и не сказала Тебе никогда, что это была только Твоя командировка, а я… я наврала, будто мне нужно здесь что-то по работе. А сама, пользуясь своей всепобеждающей улыбкой, отпросилась на несколько дней за свой счет. Я не могла тогда, не могла без Тебя ни денечка!

Как истинный мужчина, Ты не хотел впускать меня в свои неприятности. А они начались у тебя сразу же. Ты поехал в этот городок, потому что приняли проект Твоего памятника. Дело в том, что там, в этой тишине (прежде ещё большей) жил какое-то время один из лучших писателей земли Русской (какая разница — кто? Поверьте уж на слово), и вот решили поставить памятник.

Как изобразить совесть? Сколько мы видели изображений скорби, радости, торжества! Прекрасного материнства, любви… Да мало ли абстрактных понятий получило воплощение, то есть обрело плоть. И совесть, вероятно, тоже. Ты знал все. Я не знала. И в щенячьем своем упоении Тобой даже не попыталась узнать. Мне хватало Тебя. Вместо всего.

Впрочем, этот памятник Ты задумал еще до меня и без всяких заказов. Это было Твое, кровное. А заказ был получен позже: узнали, что у тебя есть проект, а тут приближалась дата. Все было, скажем мягко, без сантиментов. Есть — давай. Ты пытался скрыть радость, но разве Ты умел?

Мы ходили по городку и высматривали, где можно поставить памятник, хотя место было давно уже обозначено.

Писатель жил в одном из разноликих домочков, что вдоль реки. Не самый выразительный домик. Впрочем, не он строил его. Разумеется, купил готовый. Теперь там, в ожидании музея, разместилась музыкальная школа и, кажется, загс. Я еще подумала, что бракосочетания и регистрации смертей музыкой обеспечены. Правда, случайной.

Ты смотрел широко, а я пристально и оцепенело. Меня удручали, да, удручали крохотные квадратики, чуть заметно очерченные на стенах старых и новых домов. Их было полно. Как дурной сон. Как наваждение. Но человек привыкает к опасности, перестает ощущать ее. И я в конце концов привыкла. А тут рядом — Ты и Твое дело, которое занимало нас постоянно. Итак, к делу.

Памятник должен был разместиться возле этого музыкального загса, возле речки. Но ему было как-то непросторно здесь, будто он, ни на что не претендуя, не хотел, однако, быть приниженным.

Лучше не надо ничего.

— Главную площадь ему, что ли? — удивился Ты. — Так ведь на площадь не поставят этакий.

А памятник, как, впрочем, и писатель, был действительно немного «этакий». На первый взгляд. Только на первый. Сидел хилый человек, низко опустив и спрятав в ладонях лицо. Прекрасны были жилистые тревожные руки; прекрасна форма головы с напряженными венами лба.

Один скульптор говорил, что вылепленная истинным художником обычная круглая бомба должна давать точное ощущение, заряжена она или свободна от заряда.

Эта голова — затылок, лоб, надбровные дуги — все выдавало заряд огромной силы, имя которой — мысль. Мысль невеселая, не имеющая конца и разрешения; мысль, точащая мозг и тело, страдающая и рвущаяся вперед. Да. И здесь, в позе этого больного и худо одетого человека, был порыв, только лишенный юной неоглядности и радости. Было невеселое раздумье, уже осознанное неумение помочь и рвущаяся из силков этого неумения нагая, извивающаяся жажда дела. Совесть. Это, собственно, был памятник Совести — мучительному, очень русскому недугу, поразившему (а может — создавшему) лучших людей нации.

К ногам человека была прислонена книга с автографом. И еще — слепок с его вседневного лица. Это лицо тоже было болезненным и страдающим, но его хоть можно было надеть, выходя на улицу, а то, которое в ладонях, — наверное, нет.

Вы читаете День жаворонка
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату