«Береговая компания» сама удивлялась, когда «Отец Сергий» снова возвращался из плавания в Хабаровск и, надсаживаясь, орал у пристани. Он держался на воде прямо-таки чудом, вопреки рассудку. Его старый зелёный кузов, заплатанный в десятках мест, ржавая труба и грязная, в щелях, палуба наводили на мысль о вечности. Он плавал, поразительный, как миф, старческими усилиями бороздя голубые волны громадной реки.
Восемь лет Дмитрий Петрович водил «Отца Сергия» по реке, продавая береговым сёлам кету, дробь и ситец. Дела «Береговой компании» шли неважно. Компания однажды сделала предложение Дмитрию Петровичу вступить в долю, но он отказался, – было бы безумием всаживать деньги в эту груду ржавого железа и старого дерева. Тридцати одного года он перешёл помощником механика на «Даур» и женился.
Его заветной мечтой было получить большой пассажирский пароход. Это было бесконечной темой семейных разговоров. «Когда отец получит пассажирский», – так начинались все предположения о спокойном, твёрдом будущем. Маленькой Варе пассажирский пароход рисовался добрым, щедрым богом. Пассажирский пароход вошёл в быт, сжился с мельчайшими разветвлениями жизни. Его так долго ждали, что уже казалось невероятным, чтобы отец не получил его. С летами Дмитрий Петрович похудел ещё больше, его волосы и брови побелели. На пятом десятке лет, когда он добился уже звания старшего механика, мечта о пароходе казалась особенно близкой и осуществимой.
Варя отчётливо, до мелочей, помнила этот весенний прозрачный день, когда принесли повестку из конторы. Мама мыла окна в столовой, на дворе бестолково кричал петух. Посыльный вошёл, спугнул ребят, возившихся на пороге, и передал маме большой конверт. Папу вызывали в контору.
В походке и разговоре посыльного, в конверте с печатью, в вежливом и лаконичном письме конторы чувствовалось что-то необычайное, новое. Папа молча оделся, поцеловал маму и ушёл, бледный и торжественный. Даже «переплётчики» затихли, чувствуя, что наступил большой день. Мама зажгла лампадку и послала Варю догнать отца, – он забыл носовой платок.
Он вернулся домой поздно, усталый, и прошёл в столовую, не сняв фуражки с седой головы. Его назначили на берег ремонтным смотрителем, – покойная работа для стариков. О пассажирском пароходе надо было забыть, но трудно забывать такие вещи, хранимые десятками лет. В этот день не ужинали, не смеялись, даже не разговаривали, точно умер в семье близкий человек.
Для Матвеева была отведена угловая комната, где обычно гостей поили чаем. Он лежал полусонный и, ничего не сознавая, смотрел прямо перед собой. Он выздоравливал медленно, сознание действительности возвращалось к нему кусками – иногда он отчётливо видел Безайса, Варю, каких-то незнакомых людей и разговаривал с ними. Он знал, что ему отрезали ногу, но не успел ни удивиться, ни испугаться – снова наступил бред, и комната наполнилась говором, шелестом листьев и звяканьем копыт по странным, неезженым дорогам. Иногда было больно, но он умел болеть и глотать лекарства молча и быстро.
Не то это был бред, не то на самом деле произошёл такой случай, – этого он не помнил, – но однажды он увидел Безайса, сидевшего у него на постели. Безайс глядел ему прямо в глаза и долго молчал, потом сказал:
– Тебе отрезали ногу, старина, ты знаешь?
Матвеев думал, закрыв глаза, потом открыл их. Прямо перед ним висел в рамке похвальный лист, выданный ученику Волкову Дмитрию за отличные успехи и примерное поведение. Недалеко от похвального листа к стене был приколот рисунок, изображавший огромную бабочку с толстыми усами и лапами, сидевшую на небольшом, унылого вида цветке. Бабочка смахивала на паука, и Матвеев с трудом привыкал к ней. Его особенно сердили бессмысленные глаза бабочки и неестественно толстые лапы.
– Знаю, – сказал он. – Нельзя ли убрать отсюда эту мазню?
Безайс встал и снял рисунок, потом снова сел на кровать.
– Я знаю, – повторил Матвеев, что-то вспоминая. – Это для меня костыли там?
А потом он вдруг увидел, что Безайса нет, а на его месте сидит военком 23-й бригады, товарищ Брагин, с которым он прошёл насквозь Область Войска Донского и Украину, и Кавказ – в Батуме они купались в море и ели золотистые апельсины. Такая же была борода кустами и жестоко потрёпанный френч. Голубоглазая гипсовая собака спрыгнула с комода, подошла, стуча неживыми ногами, и стала нюхать рыжие брагинские сапоги.
Но иногда по ночам он вдруг просыпался с ясной головой, лежал, прислушиваясь к тихим ночным шорохам, и думал, пока не засыпал снова. Многое теперь было кончено для него – и лошади и футбол, – уже не бегать ему больше, обгоняя других. Все это было уничтожено шальным выстрелом на большой дороге около чужого города. Ему было жаль своё сильное, хорошо сложенное тело, и он с медленной тоской вспоминал ясный июльский день, когда они побили седельскую команду.
Но ко всему этому примешивалось небольшое тщеславие, на которое всегда имеет право человек, сделавший больше других. Это была честная солдатская рана. В конце концов, не каждый может сказать о себе то же самое.
Понемногу им овладела одна мысль – встать с постели. Иногда ему даже снилось, как он надевает на правую ногу ботинок, берет костыли и необычайно быстро ходит по комнате. Ощущение во сне было до того реальное, что, просыпаясь, он чувствовал под мышками лёгкое давление от костылей. Но он знал, что вставать пока ещё нельзя, и потому терпеливо ждал, когда придёт его время. Тут, в постели, он приобрёл внимательность к мелочам. Он пересчитал, сколько прутьев в спинке кровати и половиц в комнате, следил, как на окне нарастают новые узоры льда. Сначала он замечал вещи – они неподвижно стояли на местах, их было легче запоминать. Людей он стал замечать потом.
Это было утром, в пятницу. Он чувствовал сильный голод. За окном густыми хлопьями падал снег. Голова не болела, но во всем теле были слабость и лень. Он оглянулся и увидел, что у дверей стоит маленький стриженый мальчик в брюках на помочах и с любопытством смотрит на него. Заметив, что Матвеев проснулся, он сконфузился и начал царапать ногтем пятно на двери.
В ноге был такой зуд, что Матвееву хотелось снять повязку. Он с трудом подавил в себе это желание.
Дверь приоткрылась, и в комнату просунулась ещё одна стриженая голова, но тотчас спряталась.
– Молодой человек, – сказал Матвеев, удивляясь, что его голос звучит так слабо, – вы принесли бы мне чего-нибудь поесть. Какую-нибудь котлету или булку.
Мальчик сконфузился ещё больше. Он, видимо, не ждал такого внимания к себе, и это угнетало его.
– Котлет сегодня нет, – раздался за дверью несмелый голос. – А булки мама заперла в буфет.
– А что есть?
– Есть пирог с рисом и яйцами.
– Давайте.
Оба мальчика убежали. Через несколько минут они вернулись, красные, тяжело дыша, и, оспаривая друг у друга честь накормить Матвеева, принесли ему большой кусок пирога. Они робели перед ним, но костыли делали Матвеева неотразимым, и они не нашли в себе сил оторваться от этого зрелища. Они были почти одного роста, одинаково одеты и так походили друг на друга, что Матвеев путал бы их, если бы один не был отмечен большой красной царапиной через подбородок и клетчатой заплатой на брюках. Они очень походили на Варю круглыми лицами и большими серыми глазами. С трогательным вниманием следили они за каждым движением Матвеева, и он чувствовал себя ответственным за выражение лица и каждый свой жест. Вошёл Безайс. Он поймал обоих мальчиков за уши и вывел их из комнаты. Они покорно последовали за ним.
– У меня с ними свои счёты, – сказал Безайс, раздеваясь. – Вчера я поймал их за тем, что они лежали на полу и выкалывали глаза семейным фотографиям. А это что такое?
– Это пирог с рисом и яйцами.
– Их придётся всё-таки высечь, этих мальчишек. Папаша говорит, что он поседел из-за них, и я начинаю ему верить. Ты не смотри, что у них такой скромный вид, – они свирепствуют в доме, как чума. Сегодня они успели уже высадить окно на кухне, и я заклеивал его газетой. А тебе полагается сегодня манная каша и слабый чай с молоком и сухарями. Пирогов тебе есть нельзя. Пироги сейчас для тебя опаснее яда, – это все равно, что есть битое стекло. Брось сейчас же, слышишь?