металл. В конце концов ему дали место учителя пения в школе, где он заодно вел кружок танцев и руководил хором. Иногда по пьянке Михаил Любимович заглядывал к женщинам, имена которых в городке давно стали нарицательными.
Анна Ионовна всегда сторонилась Старцева, а после того случая в актовом зале, едва почуяв – нюхом – его приближение, пряталась в заброшенном склепе на кладбище, где завхоз хранил ведра, метлы и запасы мела. Она садилась на мешок с мелом в темном углу и тупо ждала, когда уляжется стыдное волнение и она сможет, заперев на висячий замок чугунные двери склепа, вернуться в школу.
Но бес не оставил ее в покое и на кладбище.
– Можешь не отвечать, но выслушай, – услыхала она голос Старцева за чугунной дверью. – Я могу научить тебя танцевать, данные у тебя есть, хотя заниматься этим начинают лет в пять, а то и раньше. Только не в сорок. Сегодня суббота, вечером у меня хор. Если хочешь, приходи завтра вечером. Обещаю: пальцем не прикоснусь. А не хочешь – как хочешь. Только платье другое надень: в картофельных мешках не танцуют.
Ночь с субботы на воскресенье Анна Ионовна не спала. Она дрожала то от гнева («Сорок лет! Картофельный мешок!»), то непонятно отчего.
Еще не рассвело, когда она с бумажным свертком в руках проникла в школу, поднялась в актовый зал, заперлась изнутри и принялась надраивать пол. Несколько часов кряду она работала с таким неистовством, с таким остервенением, что выбилась из сил. Спрятавшись за плюшевой кулисой на сцене, подложила под голову бумажный сверток и уснула. Ей приснился Михаил Любимович, который с кряхтением снимает ботинки, пропотевшие носки и со стоном облегчения шевелит пальцами. От ужаса она проснулась и услыхала голос с балкона:
– Анна свет Ионовна! Ну не буду же я вас искать, как рыцарь принцессу в заколдованном замке! А ну брысь пред мои светлы очи!
Свинцерева осторожно выглянула из-за кулисы: Старцев стоял на балконе и, судя по всему, был не очень пьян.
– Ага, вот вы где! – Он взмахнул рукой. – Итак, антре ан данс! – После паузы, разглядев новый наряд Свинцеревой, он сглотнул и со вздохом сказал: – Пусть так. Но ботинки придется снять.
По воскресеньям Старцев учил ее двигаться, прыгать через скакалку и доставать прямой ногой до уха. Пришлось ей обзавестись трико и тапочками, смахивающими на балетные. Раздвинув ноги ножницами, она на пуантах стремительно мчалась через паркетное озеро, пылавшее ярким голубым светом, то вскидывая руки (научилась подмышки брить), то резко разводя; прыгала, изгибалась, а иногда и больно падала, но не жаловалась.
– Зрителей у тебя нет и, наверное, никогда не будет, – хмуро говорил Михаил Любимович, обычно сидевший на сцене с длинной гибкой линейкой на коленях – ее он безжалостно пускал в ход, объясняя ученице грамматику хореографии. – Я не в счет. А у танцора только два способа понять, на что он годится: танцевать перед публикой – либо перед Богом. Павловой или Нижинскому то и другое удавалось, но это – чудеса. Тебе остается танцевать перед Богом. Вот и вообрази, что ты вызвана на Страшный Суд и должна руками-ногами объяснить, кто ты такая.
Анна Ионовна слушала, стиснув зубы. В Бога она не верила, да и какой там Страшный Суд? Страшный Суд будет, если кто-нибудь в школе и городке пронюхает о ее занятиях со Старцевым. И так уже люди начинали оглядываться, замечая, видимо, изменившуюся ее походку и осанку, хотя Анна Ионовна по- прежнему носила мужские ботинки, юбку до пят и кофту-самовязку.
Михаилу Любимовичу нравилось, как ей удаются прыжки, но стоило ей опуститься на пол, как он начинал ворчать:
– Заднюю ногу держи! Держи! Это не рыбий хвост, а нога! И что за манера всем весом бухаться на носок? Ты в полете думай, что приземляешься на тонкий лед. Или на взбитую пуховую подушку, на которой и следа не должно остаться! Это – искусство, а у тебя… Свинцовая баба! Имя у тебя больно тяжелое, а у танцора в полете нет имени. Полет! Я после спектакля приходил в гримуборную и видел в зеркале не себя – черт знает кого и имени никакого. Ладно, давай чаевничать.
Умотанная до предела Свинцерева ставила чайник и раскладывала на сцене бутерброды. Она давно научилась пить чай только свежий и горячий донельзя, хотя потела от него, в чем и призналась учителю.
– Потей, покуда над тобою еще безоблачна лазурь! – со смехом отвечал он. – Играй с людьми, играй с судьбою… и что-то там еще буль-буль!
– Ты – жизнь, назначенная к бою, ты – сердце, жаждущее бурь… – без выражения поправляла его Анна Ионовна. – Красиво и страшно. Как будто перед тобой вдруг распахивают дверь и кричат: «А ну входи!» А куда и зачем – не говорят. Но хочется… и страшно!..
– Э, Аня, не задуривай себе голову! – Михаил Любимович прикладывался к бутылке, принесенной с собою, и запивал водку чаем. – Это сначала кажется: двери! Залы, аплодисменты, цветы, поклонники! А в конце концов остается одна дверь – в сортир с разбитым унитазом, дергаешь цепочку – и ухает твое лебенсгешихте в ржавую трубу с воем и бульканьем. Ведь такие танцоры, которые могут что метлу, что звезду станцевать, – раз в сто лет рождаются. А остальные… – Он быстро пьянел, но Анна Ионовна не обращала на это внимания: слушала молча и внимательно. – И меня в лауреаты выдвигали, да вот рылом не вышел… А я! – Он вскидывал руки, выпрямлялся на стуле и со строгим лицом поводил плечом. – Когда-то ведь и я не метлой – звездой был! Один-единственный во всем мировом балете испонял хет-трик-па-де- труа с двойным тулупом вполоборота! От двух бортов в лузу! – Он вперял грозный взгляд в бесстрастное лицо Свинцеревой. – Уланова на коленях умоляла… а я говорю: врешь, Галя, быть звездой – это тебе не жук чихнул! Налей еще чаю.
Анна Ионовна наливала чаю, пока Михаил Любимович приканчивал водку.
– Ты не бурбонься, Аня, ей-богу, не надо. Ноги у тебя сильные и красивые, фигура выставочная, руки – ласточкины крылья, это тебе не лебедиха какая-нибудь сраная… Только волосы тебе надо отпустить и распустить по плечам, чтобы лицо слишком узким, иконописным не казалось: в настоящей танцовщице мадонны и бляди должно быть поровну. По-ров-ну! – Он поднимал указательный палец. – Ибо мадонна не танцует, а блядь не летает. По-ров-ну! Тогда – тип-топ… и топ-топ… А главное – ты врать не умеешь. Балетное вранье – особое: оно танцора по рукам-ногам вяжет, я-то знаю…
Однажды он попытался ее облапить, но Свинцерева так свирепо двинула его локтем, что Михаил Любимович упал и разбил нос до крови. Анна Ионовна помогла ему подняться и даже проводила до дома.
– Извини, – сказал он на прощание. – Мне уже даже веника не станцевать, а тебе… Тебя я просто не понимаю: зачем тебе это? Извини: раньше надо было спросить…
– Вы предложили – я согласилась.
– Прыгаешь ты больно здорово, вот и я раздухарился… а так – все зря… Извини.
Перед сном или в садике перед клеткой, в которой по-прежнему валялась растрепанная кукла, Анна Ионовна и сама пыталась ответить на этот вопрос: зачем ей все это нужно? Все эти прыжки, повороты, скольжения… И без них с ведром да шваброй так за неделю наломаешься – только б до дома доползти. Но без воскресных занятий и даже без пьяных излияний Старцева уже не могла представить свою жизнь. Только и всего. Что выросло, то и выросло. Не ножом же отрезать.
Освободив комнату покойного брата от ветхой рухляди и дочиста ее отмыв, она выкладывала на середину взбитую пуховую подушку и прыгала на нее, но всякий раз, естественно, проминала ее до пола. Свинцовая баба, угрюмо думала она, взбивая подушку. И снова прыгала. И так до изнеможения.
Размышляя о человеческом организме, она пришла к неутешительному выводу: вся его тяжесть сосредоточена в душе. Засыпая, она настраивала себя на полет птицы, тополиного пуха или даже облака, но души от этого не прибывало, а свинца не убывало. «Я есть то, что у меня есть: тяжелая память об отце и матери, о брате, о серой жизни. Куда денешься от памяти? Или от имени? Это ведь только в танце память становится бестелесной. Значит, я есть свинец».