когда она повзрослела, при звуках скрипок ее бросало в жар, в дрожь – во что там еще бросает? – хотя в обморок больше и не падала. Уходила в огород, в хлев, подальше куда-нибудь. Странно.

– Странно, – согласился племянник. – Вот и солнце… – Он запнулся: «Господи, что я несу!» – Странно.

– Странно, да. – Старик кивнул. – Этот-то часовщик… – Он снова плеснул водки в свою чашку – на донышко. – Рита хороша стала, как подросла. Очень похорошела. Я каждый день встречал ее из школы, провожал до моста – дальше было нельзя, мамки увидят. Это она их так называла: мамки. Ну, а как еще? Мамки и мамки. Шли себе, разговаривали или молчали. Бедно одетая девочка и бедно одетый хромой и тощий парикмахер. Давай портфель поднесу. Не надо, увидят. Ну, не надо так не надо. И чего ты их так боишься? Сволочи. Не надо, Яша. Они же бьют тебя. Больше не бьют. Больше! А меньше бьют? Яша, я же ихняя. Это как? У меня нет матери, они мне заместо матери, как же ты не понимаешь? Я – ихняя. Они – мои. (Я знал, что эта кроткая девочка вступала в драку, если при ней оскорбляли Марфу или Марию, – и не мог этого понять.) Что ж, мне они тоже вроде мамок были: они спасли меня, еврейского малыша, бежавшего куда глаза глядят от карателей. Ну вот, ты понимаешь. И у них нет никого, кроме нас. Только сказать это они не могут. Мы подходили к мосту. Я пошла. Я пошел. Рита, я… Не надо, Яша, не трогай… Ну, я-то, положим, и не думал трогать. Другие нашлись, это я потом только узнал, от нее же и узнал. Дай-ка… вон там, в духовке…

Племянник нашарил в холодной духовке несколько пачек папирос.

– Ну, – хмыкнул старик, – одной хватит. Брось туда. Или туда. – Он долго разминал костлявыми пальцами табак. В доме было тихо. За рекой, на станции, погромыхивали составы с нефтью. Темнело. – Пацаны ее на речке поймали. – Он сморщился, прикуривая, звучно чмокая, мотнул головой. – Ну, какие пацаны… подростки, парни лет по пятнадцать-шестнадцать… Самое то. Понимаешь? Она купалась подальше от всех, выбирала уголки поукромнее, прогалины в ивняках. Быстро разденется – и в воду. Наплавается, натянет одежку на мокрое тело – и скорее домой. А тут ее поймали. Прихватили. Шестеро или семеро их там было, что ли. – Помолчал. – Ты чего это все тайком да молчком? У нас компания, давай-ка с нами искупнемся, ну, чего там, давай! Один схватил за плечи, другой за ноги, бросили в воду, стоят, смеются. Она сделала круг, схватилась за ивовую ветку, из воды не выходит, ждет, молча смотрит, смотрит настороженно, испуганно. Чего смотришь? Вылезай. Да вылезай, не бойся, все равно достанем. Протянули руку, помогли выбраться на берег. Ирус – рыжий такой был, король Семерки, с ним его команда. А она ничего, а? Ничего. Поиграемся, а? В дочки-матери, а? Ты как – «за»? Мы – «за», единогласно, ха-ха, сыграем в бутылочку, по-честному, а? Крутанули пустую бутылку. С ним. Да не бойся, не укусит! Мне домой надо. Всем домой надо. Не помрешь. Домой мне надо, пустите. Пожалуйста. – Старик закряхтел, ворочаясь в кресле, заскрипели половицы. – Уж это ее дурацкое «пожалуйста»! С головой выдает. Тю-тю-тю! Какие мы нежные! Не трогайте. Глянь-ка, а это у нее что? Неужто сиськи? И тут чего-то… а? Глянь, уже волосатенькая! А мы-то, дураки, все ее за девочку держим. А у нее уже волосенки на пизденке! Пусти. Пусти. Ну-ну, только пикни. Всплывешь у шлюза – и всех делов. Следствие ведут, да куда забредут? Она попыталась вырваться, поскользнулась и упала, замолотила ногами, отбиваясь от парней. Ее ударили, потом еще. Она вскрикнула, но тотчас замолчала. Пожалуйста, ну, пожалуйста, – словно и не понимала, что этим своим «пожалуйста» лишает себя защиты – их страха. Кто-то перочинным ножом, торопясь и нервничая, подцепил резинку трусов, царапнул кожу, выступила кровь – они испугались, она вскрикнула, но снова – «пожалуйста», ах ты, фашистская шалава! ах ты, блядюга немецкая! Испуганная до немоты, она отползала к воде, не обращая внимания на выступившую кровь, на расхлестанные ножом трусики, – раненое животное пыталось спастись в воде, и они это поняли… Ирус расстегнул брюки, он был старше их всех и потому владел собой, достаточно владел собой, у остальных это просто не получилось бы… Она не отрываясь смотрела на его руки, расстегивавшие пуговицу за пуговицей. Что, интересно, ах ты, скотина, ты думаешь, мы тебя по-людски? Мы тебя как бабу? На! Она замерла. Пацаны возбужденно смеялись. А Ирус, растопырившись, поливал ее желтой мочой – поливал живот, и моча стекала на бедра… Ссыте на нее! В рот ей! А ну-ка стоп!

Племянник вздрогнул.

– Это Ахтунг, – со слабой улыбкой пояснил дядя. – Такой цирк. Всего-навсего Ахтунг, часовщик. Как из-под земли. Или как с неба. Но если злоупотреблять сравнениями, то, конечно, из-под земли. А ну-ка стоп. Они бросились врассыпную, этого они не ожидали. Она лежала на стылой глине, глядя на него снизу вверх, маленькая, совсем маленькая, жалкая, беспомощная, жаждущая чуда – и вот оно! Ахтунг! Бог. Это ведь только потом выяснилось, что он с самого начала прятался в кустах, еще до того, как появились пацаны. Подглядывал за нею, что ли. Подглядывал, наверное. И таки не выдержал, когда они добрались до нее. Она смотрела на него как на бога-избавителя, вся в его власти, от макушки до пят, совершенно голая, с царапиной в низу живота, жертва, бери – не хочу, полудевочка-полудевушка. Что он тогда увидел в ее глазах? И вообще, можно ли хоть что-нибудь разглядеть в глазах загнанного животного? Ну, благодарность: на? меня. Хотя, конечно, не в этом смысле. Ну, вряд ли она даже отдавала себе отчет… она же еще не понимала… и женщиной не была… То есть если она и говорила – «я твоя», то не в смысле – «твоя женщина». Просто – твоя. Твоя вещь. Твоя скотина. Твой портсигар. Твои сапоги. Что угодно твое. Да, что- то такое было, она сама потом мне говорила, когда пришло время говорить. А что он-то тогда думал? Что думал он, глядя на нее сверху вниз, на ее облитый желтой мочой живот? Почему он тогда ее не тронул? Ведь тогда – в ту минуту, только в ту! – она бы приняла его как бога, как отца, как брата, как не знаю кого, – но приняла бы не как насильника и даже, думаю, была бы благодарна ему за то, что он удовольствовался лишь этим… Всего-навсего ее телом. Тельцем. Жалкий дар жертвы, спасенной богом. Ведь не душу – всего-навсего тело отдала бы… Не понимаю. Боюсь понимать. Только и сказал: «Ладно, вставай, чего стынешь тут, пошли». Потом: «Я никому не скажу, не бойся». Почему он ее не тронул? Может, потому, что любой человек все-таки меньше зверь, чем человек? Пусть даже чуть-чуть меньше, на капельку, на искорку, но и этой искорки довольно, чтобы перед смертью сказать себе – хотя бы себе, если решили, что бога нет, – и я был человеком? Впрочем, романтизм… Ну, не знаю. Не тронул. Не воспользовался. Хотя… хотя, может, этих баб испугался? Он же с обеими жил-крутил, а они за него ухватились – как за последнюю в жизни ниточку, думали, вытянет он их с того света… А он не гнушался. Впрочем, никто в городке его не осуждал. Мало ли что в жизни бывает. Одному так нравится и хочется, другому – этак. Не бегает голышом по улице, людей не убивает, не ворует. Эка беда, коли он двух баб-перестарок разом укладывает или там по отдельности! Ихние дела, Марфины, Марьины да Ахтунговы. Косточки им, конечно, мыли-перемывали, иной раз и в глаза табачку подсыпали, но это что, без этого и жизнь не жизнь, если ближнего дерьмецом не мазнуть. А иные и от зависти: вон как мужик устроился, двух маток сосет, но ни одной получку не отдает. Лафа. Марфа готова была Марии глаза выцарапать, это точно. И не раз пыталась. Друг перед дружкой мужика заманивали. Не старым мясом, не старой костью – так самогоном. Марфа первая сообразила, что, кроме самогона, в доме еще одна приманка есть. Немка эта немая, Рита. Подросла, округлилась, опушилась. Пора. Нет, пожалуй, вряд ли она так именно и думала, вряд ли даже мысленно произнесла: «Пора». Это уж слишком. Скорее всего, что-то просто шевельнулось там, где у людей душа зябнет. Шевельнулось, дернулось, поперло, встало комом в горле: на меня уже не клюнет. Но пусть хоть придет. Пусть просто приходит. Хотя бы чтоб на эту поглазеть. Ведь глазеет же. Без всякого стеснения. Она нагнется – он смотрит. Она сядет – он смотрит. То тайком (ха-ха), искоса, вроде бы случайно, то без всяких там хитростей и ухищрений. Смотрит. А и чего ж не смотреть? Мясо молодое, парное, вкусное. Не то что у Марьи. Не то что еще у кого-нибудь. Пусть смотрит – не съест. Все равно пока приходит не к ней. Ко мне. Иногда и к Марье. К суке. Нарочно ведь стонет под ним погромче, лярва. Лярвища старая (моложе Марфы на два года). Кряхтит и хлюпает, как старая галошина в луже. Ему-то что. Мужик и есть мужик. Выпил да на бабу. На какую- нибудь. Хоть на эту, хоть на ту. Вольный казак. Иди-ка сюда. Рита подошла. Пойдем-ка со мной. Девочка испугалась, она всегда пугалась, если Марфа вдруг начинала говорить таким голосом, словно пытается что-то проглотить – и не может. Она всегда так говорила, когда велела раздеваться для экзекуции. Но экзекуций давно не было. Марфа открыла свой сундук, долго копалась в пронафталиненных тряпках. На-ка. Чулки почти новые, гладкие, не в резинку, настоящие, как у взрослых. И вот еще. И это. С кружевами, господи. Только велики. Ничего, обносится – притрется. Возьми иголку да подгони. Спасибо. И вот еще это на. Майку больше не надевай, не маленькая. Ну-ка, надень-ка это. Смотрела, сузив глаза, словно прицеливалась. Сойдет. Хоть замуж. Спасибо. Чего расспасибилась? Иди себе, иди, да волосья подбери. Вечером Рита сидела за накрытым столом, боясь лишний раз пошевельнуться, чувствуя себя страшно

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату