В 1961 году состоялась деноминация рубля; поднялись в космос Юрий Гагарин, Алан Шепард и Герман Титов; потерпела аварию атомная подлодка К-19; на XXII съезде Хрущев объявил о том, что к 1980 году в СССР будет построен коммунизм; возведена Берлинская стена; остался за границей Рудольф Нуриев; на экраны вышли «Алые паруса» Александра Птушко и «Ночь» Микеланджело Антониони; Борис Ельцин вступил в КПСС; из мавзолея на Красной площади вынесли тело Сталина; родились Барак Хусейн Обама и Диана Спенсер, принцесса Уэльская, «леди Ди»; умерли Эрнест Хемингуэй и Карл Густав Юнг; вышли в свет «Уловка 22» Джозефа Хеллера и «История Великой Отечественной войны», в которой имя Хрущева упоминалось на 96 страницах, а имя маршала Жукова – лишь на 11…
Но для меня самым памятным днем 1961 года стал понедельник 3 июля.
В этот день умер старый Чер, уличный бог.
Старый Чер всегда был старым. Вскоре после войны он приехал в бывшую Восточную Пруссию с другими корейцами, но среди них у него не было ни одного родственника. Они жили сами по себе, вскоре сменив корейские фамилии на русские, а старый Чер так и остался Чером.
Он устроился каменщиком и всю жизнь ремонтировал мостовые. Он еще никогда не видел таких улиц – сплошь выложенных гранитными кубиками, один к одному. Этот гранит на ганзейских барках немцы везли из Швеции глыбами и платили за каждую серебром.
В то время, когда старый Чер приехал в наш городок, улицы были завалены мусором, а вдоль тротуаров высились обгоревшие развалины домов. Эти развалины – мы называли их «разбитками» – стояли долго, вплоть до конца 60-х. Дома поцелее худо-бедно восстановили, чтобы переселенцам было где голову преклонить, а остальные постепенно разбирали на кирпич.
А вот улицы и дороги чинили быстро. На работу выходили уцелевшие немцы, работавшие рядом с переселенцами. Одноногий Густав Шлинк учил старого Чера искусству починки мостовых. Они ползали на четвереньках по земле, подсыпали песок, ровняли, стучали киянками, подбирали и укладывали камни – один к одному. А спустя несколько недель проверяли отремонтированный участок, и если после дождей камни проседали, старики начинали все сначала. По вечерам старый Чер угощал коллегу-немца самогоном. Старый Шлинк тряс костылем и кричал: «Нур рихтиг, герр Чер! Нур рихтиг!»
В 1948 году немцев из Восточной Пруссии депортировали. Старый Чер остался один. Он ползал на четвереньках по мостовой, стучал киянкой и бормотал: «Нур рихтиг… нур рихтиг…»
Ему дали комнату в старом доме, на первом этаже. Кореец разбил под окном грядку, на которой выращивал морковь и репу. Изо дня в день, из года в год он ползал по мостовой, стучал киянкой и бормотал «нур рихтиг». Он не обращал внимания на развалины вдоль улиц – он починял мостовые. Посреди разора и наивной дикости новой жизни он следил за тем, чтобы все было правильно, чтобы древние мостовые выглядели как новенькие, камень к камню. Мальчишки смеялись над ним, называя «уличным богом».
Когда по улице тянулась похоронная процессия, Чер отползал на коленях в сторону и снимал фуражку. Молча провожал глазами грузовик с гробом в кузове и снова брался за работу. Когда из роддома на Семерке выносили свежеиспеченных детей, Чер тоже снимал фуражку, а потом опять начинал ровнять песок и стучать киянкой. В дождь и под жарким солнцем, а иногда даже и зимой. Люди рождались и умирали, праздновали свадьбы и похороны, ссорились и мирились, люди отправили в космос сначала спутник, а потом и человека, и все в городке бегали по улицам как полоумные, а участковый Леша Леонтьев в черном мундире разъезжал по городу на мотоцикле и стрелял в воздух из пистолета ТТ, – Чер только снимал фуражку, молча провожал взглядом радостных мальчишек и брался за свою киянку. Нур рихтиг. Так учил его старый Густав Шлинк: все должно быть сделано правильно, только правильно – нур рихтиг.
Несколько раз я видел Чера в компании моего отца. Они курили и молчали. А потом старый Чер возвращался к работе.
Однажды о нем заговорил весь городок: старый Чер влюбился.
Он влюбился в Тоню Таволгину, которая работала в фабричной библиотеке на Семерке. Молодая вдова попросила корейца починить крыльцо, Чер починил – так они и познакомились. По воскресеньям Чер надевал черный пиджак и шляпу, а Тоня – плиссированную белую юбку. Они гуляли по дамбе вдоль Преголи или сидели на лавочке возле клуба. Чер курил, Тоня лузгала семечки. Тоня говорила, Чер молчал.
«Немой он, что ли? – спросила как-то Дина Белоусова, соседка и подруга Тони. – Или по-русски не понимает?»
«Все он понимает, – ответила Тоня. – Просто у него не получается… хочет говорить, но не может… трудно ему…»
Никто не видел, чтобы Чер когда-нибудь держал в руках книгу или хотя бы газету. Да и вообще, некоторые считали его неграмотным. Но после знакомства с Тоней старый Чер стал брать в библиотеке книги.
И вот однажды Тоня подарила корейцу связку старых журналов и книг, которые валялись у нее на чердаке.
Это случилось в субботу.
А вечером в воскресенье Чер вышел во двор с книгой в руках и изрубил ее в клочья. Это был рассказ Тургенева «Муму», изданный отдельной книжкой на дешевой желтоватой бумаге.
Чер был спокоен, когда положил книгу на колоду – ее использовали для колки дров – и поднял с земли топор, который назывался мясницким. Проверив пальцем остроту широкого лезвия, он поддернул рукава, чтобы сподручнее было работать, и принялся за дело. Впрочем, много времени это дело не заняло. Хватило пяти ударов, чтобы превратить книгу в кучку бумажного хлама. Раз, два, три, четыре, пять – и рассказ Тургенева «Муму» превратился в клочья. Для этого хватило пяти сильных и точных ударов.
Старый Чер выпрямился, двумя пальцами – большим и указательным – очистил широкое лезвие от бумажных крошек, прислонил топор к колоде и вернулся в дом.
Утром в понедельник он, как всегда, вышел на работу, толкая перед собой тележку с песком, ведрами и инструментом. Опустился на четвереньки, приложил ухо к камню и замер. Только через час люди поняли, что старый Чер умер.
Он был центром, оплотом и осью мира – и вдруг его не стало.
Вот тогда я впервые оказался в морге. Там, в небольшой комнате под сводчатым потолком, хозяйничал желтолицый Иван Иваныч, горбатый карлик, уважаемый в городке человек. Именно от него я услыхал о патологоанатомах Пике и Йоресе, которые придумали водный раствор формалина с карловарской солью и хлоргидратом для лучшего сохранения мертвых тканей. Рядом с ним на стене висела бумажка с текстом – напоминанием для родственников усопших, которые должны были принести в морг следующие вещи: «Трусы, ночную рубашку, чулки, головной платок, носовой платок, обувь, платье или халат (длинный рукав), мыло, полотенце, зубные протезы, одеколон или спиртосодержащую жидкость». Все это требовалось, чтобы собрать покойного в последний путь.
Иван Иваныч предложил моему отцу выпить «для облегчения воздуха».
– Сивушные масла, содержащиеся в самогоне, – сказал горбун менторским тоном, – это ингибиторы окисления алкоголя, тормозящие образование уксусного альдегида в печени и спасающие нас от похмелья…
Отец протянул горбуну деньги и попросил сделать «как полагается».
– Чем это тут у вас пахнет, Иван Иваныч? – поморщился он.
– Лизолом, – ответил горбун. – Это смесь фенолов, маслянистая красновато-бурая жидкость, раствор крезола в зеленом калийном мыле…
– Нет-нет, чем-то еще… чесноком?
– Чесноком. Он жевал чеснок – болели зубы. Полон рот чесночной каши.
Горбун разлил самогон по алюминиевым кружкам. Мужчины выпили, поговорили о старом Чере, который лежал рядом – на гранитной плите под простыней с черным больничным штампом. Потом взрослые заговорили о жизни в космосе, о маленьких женских кошельках, которые после деноминации вернулись в обиход, о видах на картошку и о несчастной Тоне…
Ночью я долго не мог уснуть. Я думал о Чере, который лежал на столе в морге. Желтолицый горбун выковыривал у него изо рта разжеванный в кашу чеснок. Пахло лизолом, желтолицый горбун дышал