предстоит прожить.
Мы властны изменить лишь измененное.
Окутанный едким паром поезд с вялым скрежетом остановился у перрона, вымощенного мелкими черно-лиловыми каменными кубиками, и из первого вагона на землю спрыгнула молодая женщина в летнем костюмчике, туфлях на высоченных каблуках и широкополой белой шляпе с полуживым плоским цветком на тулье. В руках у нее была сумочка и перчатки – в правую она сунула коричневый прямоугольник билета, на котором было выбито «Саратов – Велау». Она уехала из старой жизни, в которой остались – память детства – лениво плывущие по Волге плоты, накрытые шапками из маслянисто блестевших мух, облепивших тела жертв Великого Голода; учеба в юридическом институте имени товарища Курского и многотысячное факельное шествие в ночь принятия Сталинской Конституции; офицерские погоны следователя прокуратуры, который с утра до вечера барахтался в бумажном море дезертирских дел, не ведая, что за стеной коллеги избивают на допросах Вавилова, а взлетающие над Елшанкой самолеты родились в шарашках, где отбывали срок враги народа вроде лидера фашистско-монархической партии Туполева; наконец запоздалое публичное отречение от мужа – врага народа, которое не спасло ее от изгнания из органов военной юстиции…
Она приехала в новую жизнь, где еще пылили под ветрами с моря развалины Восточной Пруссии и трое рабочих, взгромоздившись на шаткие лестницы, сбивали с фасада станционного здания имя городка, обозначенное на ее билете, – Wehlau. Приехала в город без имени. В город Нет-Такого-Места.
– Как же он будет называться? – спросила она вечером у институтской подруги, позвавшей ее в новую жизнь. – Где-То?
Муж подруги, подполковник, назначенный начальником бумажной фабрики, с улыбкой пожал плечами:
– Это не имеет значения, Зоя. Но Где-То – имя нерусское. Самое подходящее для России название – Когда-Нибудь. На худой конец – Как-Нибудь.
Призрак изумленного Аристотеля, обнаружившего в жизни и искусстве их перводвигатель – мечту о единстве места, времени и действия, возник и тотчас смиренно растаял в прокуренной немецкой кухне, где неспешно допивали чай русская Зоя, татарка Роза и ее муж еврей Самуил Миркин, инженер-строитель, склонный к витиеватому талмудическому многословию.
Гуляя перед сном под пахучими прусскими Linden, незримо и неслышно превращавшимися в русские липы, Самуил, Роза и Зоя выбрели к реке, вдоль которой тянулась высокая дамба. За поворотом раздался взрыв: солдаты, работавшие на восстановлении бумажной фабрики, добывали приварок к пайку – глушили тротиловыми шашками рыбу. Не обращая внимания на взрывы, подполковник рассказывал о замке Лохштедт, возведенном крестоносцами на берегу залива Фришес-Гафф и служившем янтарной кладовой Тевтонского ордена. Для устрашения коварных пруссов и литовцев, прятавших добытый янтарь от новых хозяев, вдоль залива тянулись виселицы с гроздьями исклеванных птицами трупов. Бревенчатая крепость стояла на границе между землями Святой Девы, отвоеванными у северных сарацинов, и владениями дьявола. Рыцари несли круглосуточную вахту на стенах и спали в оконных бойницах, завернувшись в грубые шерстяные плащи. На стенах трапезной углем были намалеваны изображения рогатого Врага, чтобы крестоносцы ни на миг не забывали о своей великой миссии. С утра до вечера тысячи язычников под присмотром кнехтов боролись с зыбучими песками, грозившими поглотить Лохштедт, – тысячи трупов навсегда остались в песчаной бездне. По преданию, однажды пруссам удалось выловить со дна залива огромную глыбу янтаря, мерцавшую ядовитым жидким светом, – внутри, как установили монахи, был заключен дьявол. Командор Лохштедта приказал растопить янтарь, чтобы вернуть в мир зло, без которого немыслимо существование добра, и первой жертвой освобожденного Зверя стал замок, навеки погрузившийся в прусскую мертвую зыбь – неподалеку от того места, где в 997 году был убит язычниками первый христианский миссионер Прибалтики – святой Адальберт-Войтех Пражский…
К берегу причалили лодки. Солдаты, возбужденно перекрикиваясь, потащили к черневшему на дамбе грузовику мешки с рыбой.
– Хорош улов!
– Если б этот не помешал, вдвое б нарыбачили, товарищ подполковник.
– Этот? – удивился Самуил.
– Да вон, в лодке, – опять его черти принесли…
Из-за поворота медленно выплыла уродливая посудина с высокой кормой, в которой на облитой сталью лошади сидел рыцарь в доспехах из лунной ртути, в длинном белом плаще с черным крестом – слуга Святой Девы, атлет Иисуса, подвижник Господа ради, страж на границе добра и зла, неустрашимый и прямой, как его вера…
Был конец июня 1949 года нашей вечности.
Злопамятный, как Пушкин, лживый, как Гоголь, безжалостный, как Достоевский, – предусмотрительный, как сатана, и дерзкий, как ангел, – писатель без остатка сжигает свою биографию в творчестве, стремясь единством чувства оживить и связать воедино место, время и действие и претворяя все это в историю – в рассказанное, а значит, в случившееся.
История приезда моей матери в Знаменск-Велау точна до последней детали, но поскольку она передана словами и выстроена в порядке, который показался мне наиболее приемлемым, – эта история от начала до конца лжива. Из этого, однако, не следует ничего, кроме того, что Набоков выразил следующей сентенцией: «Внешние впечатления не создают хороших писателей; хорошие писатели сами выдумывают их в молодости, а потом используют так, будто они и в самом деле существовали».
Писатель – иностранец в любой стране, не исключая ту, которая отваживается считать его своим гражданином; национальность писателя – четверг; его мучает распад Аристотелева триединства – и поэтому он писатель; Восточная Пруссия, в силу уникальной исторической судьбы, заставляет, быть может, чуть острее чувствовать этот распад (или разлад), только и всего. Чужая земля, чужая история… чуждость можно преодолеть словом… Но что тут скажешь и на каком языке? Где взять слова в чужом – отсутствующем – пространстве и времени? Ситуация невротическая для человека, считающего себя писателем.
Литература есть бегство от действительности, компенсация ущербности и устремление к независимости. Если рассматривать эти три небесспорных, но общезначимых тезиса в связи с биографией конкретного писателя, то придется вспомнить о его родителях и прошлом той земли, где он родился; о красках и страхах детства; о бесконечных больничных вечерах и болезненном одиночестве враля и мечтателя; о сладких влюбленностях и горьких разочарованиях; о темном и знобком восторге тринадцатилетнего подростка, наткнувшегося в глухом углу заброшенного немецкого кладбища на черное мраморное надгробие с надписью «Hanna Polonsky. 1866–1879»; о ненавистной журналистской службе, подарившей тысячи знакомств и убедившей в конце концов в том, что человек – это все люди; о невозможности быть собой и многолетнем уединении на острове, которого не сыскать с помощью какой бы то ни было игральной или даже на географической карты; об упоительных открытиях и унизительно- тоскливом существовании в аду повседневности; une saison en enfer между Где-То, Как-Нибудь и Когда- Нибудь…
Мне кажется, что этот абзац, благодаря или вопреки выраженному в нем отношению к предмету, говорит о писателе больше, чем если бы он взялся перечислять характеристики предмета и устанавливать связи между ними и собственным творчеством.
Настоящий писатель чаще всего интересный писатель, а не интересный человек. И это как раз та благородная банальность, которую я предпочел бы любой дерзкой оригинальности.
Глыба лохштедтского янтаря с заключенным в ней дьяволом, которого пришлось выпустить, чтобы в мире по-прежнему существовало зло, не является плодом безответственной фантазии. Если бы это было так, то почему же в мире по-прежнему не иссякает добро?
Старый Чер