маленького мальчика и воспитать его. Всё-таки совершенно пустой свою келью я плохо себе представляла.
Поздний вечер. Канун Крещения. Очень сильный мороз. Правильный, крещенский мороз… Иду по улице Герцена. Ни души вокруг. Как будто мёртвый город. Все попрятались от этого жгучего холода. Телефонная будка с замороженными окнами. Она прямо мохнатая вся от инея… внутри темно, как в пещерке… и даже было бы уютно, если бы не так люто холодно. Настуженный железный телефон-автомат, к которому прилипают пальцы. Трубка, обжигающая ухо, как огнём… Набираю номер Каптеревых.
– Машка, ты где? – звенит в трубке радостный голос Людмилы Фёдоровны.
– Напротив вашего дома.
– А у нас поёт Алик!
– Какой Алик?
– Его Гавр привёл. Алик Мирзоян! А ты чего торчишь в будке? Заходи скорее!
Молодой человек, темноволосый и темноглазый, с чёлкой до бровей, в маленьких, круглых, чёрных очках на худом, бледном лице, очень похож на Джона Леннона… с гитарой… голос мягкий, с какими-то потрясающими обертонами… не акцент, нет, но у московских армян свои особые обертоны в голосе… Он пел совершенно потрясающе! Пел про Марию, которая выбегает на балкон… и я как-то сразу приняла эту песню на свой счёт… Пел про Васильевский остров на слова Бродского:
Но эта песня была не про смерть, а про жизнь. Про то, как сладко жить… И чем больнее, и чем безнадёжнее – тем слаще…
В тот вечер Алик пел много песен на стихи Бродского и Кушнера, и на свои стихи. А Людмила Фёдоровна просила:
– Алик, спойте ещё вот это для Маши!
– А можно ещё раз про Марию? – просила я.
И он спел ещё раз.
– Нет, я не насытилась! А ещё раз можно?
И он пел ещё раз, и ещё… И каждый раз это было как будто первый раз. Он пел, а я всё выбегала и выбегала на балкон… в какую-то новую распахнутость жизни… в которой будет ещё что-то совершенно неожиданное и радостное… чего нельзя предугадать заранее…
Уже была ночь… а в комнате у Людмилы Фёдоровны всё ещё звучала гитара, и пел Алик, которого я полюбила сразу и навсегда – за его песни, за его милые круглые очки, за его тёплый голос… Это был первый бард в моей жизни, которого я видела и слышала живьём.
…Потом они с Гавром провожали меня в Староконюшенный.
Пустынная, скрипящая крещенским морозом Москва…
Январь 1974 года. И нам всем – по двадцать с небольшим.
Звонит мама:
– Я хочу, чтобы ты жила дома.
– А как ты себе это представляешь?
– Всё очень просто: ты возвращаешься и живёшь дома.
– А Фёдор? Как он на это посмотрит?
– А что Фёдор? При чём тут Фёдор? Ты – моя дочь, и я хочу, чтобы ты жила со мной. Мне трудно без тебя. И работа, и магазины, и готовка… Я совершенно закрутилась. И чувствую себя неважно…
Она начинает плакать. Я не могу слышать её слёз.
– Хорошо, мама, я приеду. Посмотрим, что из этого получится.
– Всё будет хорошо, вот увидишь! Он же не зверь.
– Не зверь.
Как же я соскучилась по Маришке! Не по дому, нет. От дома совершенно отвыкла. Но по сестрёнке очень соскучилась. И немного по маме. Но не так, как по сестре, и от этого чувствовала угрызения совести. Мне бы хотелось испытать прилив жгучей любви к маме, но этого не произошло. Но, схватив в охапку Маришку, мне не хотелось её отпускать…
Фёдор пришёл поздно вечером. Видно, мама его не предупредила. Он вошёл – и остановился в прихожей, не снимая пальто, застыл, как истукан, а на его каменном, желтоватом лице страшно гуляли желваки… я с детства боюсь, когда у него начинают гулять желваки…
– Добрый вечер, – сказала я как можно непринуждённее.
Он не отвечал. И всё буравил и буравил меня своим злющим взглядом… и всё быстрее бегали жёлтые желваки…
И тут мама испугалась. Панически испугалась.
– Беги! – закричала она. – Беги!…
Я схватила с вешалки пальто, сумку, и выскочила за порог этой недоброй квартиры. В которой оставалась моя милая сестрёнка… но её мне никто бы не отдал… да и некуда мне её было взять с собой…
Был пятничный вечер, зима, темно и холодно. У Валконды сейчас обитал её как бы муж, поэтому в Староконюшенный ехать не могла. Звонить кому-то из друзей и проситься на ночлег было неловко, – уж очень поздно…
Поехала на Курский вокзал. Сидела, читала книгу отца Александра о православных праздниках. Жаль – Гедрюс Мацкявичюс в камере хранения уже не работает, так что поболтать и попить чаю не с кем.
Утром поехала к Неструевой – отсыпаться…
Ездили в Новую Деревню с Пресманом.
Я приехала к ним накануне вечером, переночевала у них, и рано утром мы отправились. Антонина Самойловна в волнении провожала нас, как на фронт. Александр Самуилович тоже сильно волновался. Он не исповедовался и не причащался с детства. Ещё он вёз с собой рукопись своей