проспект был обставлен рядами двух–и трехэтажных каменных домов, пестрой линией далеко уходивших по нему. Чаще стояли фонари. Деревянные тротуары были густо посыпаны мягким пушистым желтым речным песком. Шариками подстриженные липы по их сторонам в инейном уборе длинной чередой громадных сквозных одуванчиков тянулись к Адмиралтейству. За рекой Фонтанкой, где раньше были сады, убогие домики и какие–то склады лесных материалов, высилось несказанной красоты здание кирпично– брусничного цвета, высокое, стройное, напоминавшее Рите лучшие дворцы Мюнхена. Оно было окружено многими постройками служб, манежей, сараев и конюшен. Все эти постройки были выдержаны в строгом стиле прямых линий. Вдоль Невского проспекта до самой Садовой шла каменная галерея, и на ее крыше был устроен висячий сад.
— Видала, каки ноне хоромы по Питеру пошли, — оборачивая к Рите обмороженное лицо, сказал ямщик, показывая кнутовищем на прекрасный дворец. — Усадьба Разумовского–старшого, графа Алексея Григорьевича.
— Вот как, — сказала Рита, любуясь строгими линиями построек, прямыми колоннами, треугольничками, прямоугольничками в затейливой простоте делавшими незаметной громадную величину постройки.
Ямщик перевел на шаг. Рита смотрела на здание и старалась представить себе в нем Алешу Розума, которого она некогда в саду учила менуэтам.
— Не слыхала нешто?.. Сила–человек… А сказывают, из совсем простых казаков малороссийских вышел.
— Он тут и живет?
— Н–не… Зачем?.. Так, наезжает временами… Он при царице… в Зимнем… Хваворит… Там, Зимний– то, посмотришь, цельный город, голова закружится, как смотреть на него… Кр–расота…
Когда свернули на Мойку и Рита увидала отцовский дом и сад в зимнем уборе, крыльцо с тонкими столбиками под крышей, ее сердце сильно забилось. Что–то найдет она там, внутри?..
Да, много воды утекло…
В доме Ранцевых все было по–прежнему. Та же чистота, доведенная до идеала, — голландская чистота, тот же уютный петербургский запах навощенного паркета, соснового, смоляного дымка от жарко растопленных печей и… зимних гиацинтов, что из своих луковиц каждый год выращивала Адель Фридриховна.
Риту ждали, ждали и ждать перестали… Писала она давно, с оказией, обещала приехать, а когда и как — легкое ли дело из Баварии сюда приехать.
Как всегда по утрам, старый Ранцев — он был в отставке, не командовал Ладожским полком, и полковое знамя не стояло в чисто убранной гостиной — и в это январское утро сидел в шлафроке и колпаке в большом кресле, ладожскими полковыми столярами сделанном, у открытой дверцы растопленной печи и читал.
Был вторник, и рассыльный принес ему свежий номер «Санкт–Петербургских ведомостей», выходивших по вторникам и пятницам. Маленькая тетрадка пухлой, желтоватой, «печатной» бумаги, в четверть аршина длиной и три вершка шириной, крепко пахнущая свежей типографской краской, была у него в руках. На нос Сергей Петрович надел очки в оловянной оправе — к старости он не мог читать без очков — и читал то вслух Адель Фридриховне, когда находил что–нибудь примечательное, то про себя.
Адель Фридриховна в домашнем широком капоте, в чепце на седых, прекрасного цвета волосах, в войлочных мягких туфлях неслышно, словно дух, скользила по блестящему паркету и тряпкой расправлялась с пылинками и паутинками, каждое утро отыскиваемыми ею где–нибудь в укромных углах.
Сергей Петрович полюбовался раньше на елизаветинского двуглавого орла, крепко оттиснутого под надписью небольшими прописными буквами «Санкт–Петербургские ведомости. N 5». Ему нравился орел с двумя головами на прямых длинных шеях, повернутых в разные стороны, с поднятыми крыльями, с горизонтально простертыми лапами, с державой и скипетром, с орденской Андреевской цепью на груди, почти квадратный, какой–то спокойный, самоуверенный, точно говорящий о тишине прекрасного царствования прекрасной царицы.
Сергей Петрович, смакуя, прочел заголовок: «Во вторник генваря 17 дня». Чудное дело были сии газеты. Пишут в них «из Лиссабона от 4 декабря», «из Мальты от 10 декабря», «из Медиолана от 21 декабря», «из Парижа от 30 декабря»… «с французской границы», «от реки Рейна», «из Вены»… отовсюду… И как скоро все эти примечательные известия доходят… Все можно знать, не выходя из маленького домика на Мойке.
— Слушай, мать, что пишут нам из Парижа.
Адель Фридриховна с пуховкой в руке послушно присела в кресло у окна.
— «Много говорят о кровопролитном сражении, которое происходило при Отуне в Бургундии, — читал Сергей Петрович, — между корпусом егерей господина Фишера и знатным числом промышляющих заповедным торгом, под предводительством известного Мандрина, причем многие побиты и ранены. Сказывают, что Мандрин хвалился разными делами, по которым догадываются, что заповедный торг не главное его дело, но что он, конечно, имеет еще другие намерения…»
— Кто же сей Мандрин?.. — спросила Адель Фридриховна.
— Кто его знает. Должно быть, какой–нибудь разбойник, что контрабандой промышляет. Слушай, мать, дальше. «Из Прованса пишут о новом действии раскола, которого обстоятельства следующие: кавалер де Сенжан заслуженный и старый офицер, который за пятьдесят лет командовал в Мантуе, как сей город надлежал еще Гонцагскому дому, впал пред недавним временем в городе Эз в опасную болезнь. И понеже он был девяноста двух лет, то о животе его тем более опасались и тотчас послали за попом той церкви, к которой он был прихожанин, чтобы приобщил его Святых Таин; но поп отказался удостоить его оных, несмотря что сей офицер знал совершенно свою веру и чрез сорок лет по отставке от службы жил честно и благоговейно, а утверждал оный поп свой отказ на том, что больной во мнениях своих несогласен с конституцией унигенитус. Известившись о сем, парламент приказал тотчас арестовать попа, но он заранее ушел. Потом Эзский архиепископ сам приехал к больному и желал переговорить с ним наедине, чтоб отведать, не может ли он опровергнуть его мнения, а притом ему представить, что он поступает, яко ослушник учения и порядков церковных. Но сей старый офицер, несмотря на великую свою слабость, сильными своими доводами привел в немалое изумление архиепископа. И понеже архиепископ не мог убедить его ничем лучшим, то пошел от него прочь, а больной офицер скоро после того умер без Святых Таин. Парламент, услышав о том, писал к королю жалобу. И понеже кавалер де Сенжан требовал, чтоб похоронили его у церкви, Патров Оратории называемой, то не только исполнили по его воле, но и похороны его отправлены с великою церемонией…» Что ж, мать, как полагаешь, правильно сие?..
— Погоди, отец… Не мне, старой, рассуждать о таких делах, где сам архиепископ разобраться толком не мог… Обожди малость. Надо на кухню поспешать… Не пригорело бы что…
Когда Адель Фридриховна вернулась с кухни, она застала Сергея Петровича с очками на лбу, смеющимся чему–то искренним смехом.
— Ну чего ты, отец?..
— Ах, варвары, — кричал Сергей Петрович, хлопая газетой себя по колену. — Нас называют варварами, понеже мы Бога не забыли… А сами… Слушай, мать…
Он поставил очки на место и пояснил:
— Из Лондона… «Сего месяца двадцать первого числа в Депфорте во время спуску на воду военного корабля, «Кембрич» называемого, пойман некоторый человек в хорошем платье, который к одному из около стоящих смотрителей в карман залез. Хотя он в сем запирался, однако народ, который в таких случаях нетерпелив бывает, в самой скорости ощупав карманы у оного человека, к несчастью его, нашли у него семь платков карманных. Дальнего свидетельства не надобно было. Того ж часа стянули с него кафтан, камзол, штаны и рубаху и, привязав ему под пазухи веревку, окунывали его несколько раз чувствительным образом в воду. После сего принялись за него работные люди на верфи. Они обмазали его с головы до ног смолой и, обмотав его потом волосьями и нитями, пустили его на волю. Смешнее сего позорища не скоро себе представить можно».
— Я чаю, оный человек умрет с того.
— Конечно… В декабрьскую стужу окунывали его в воду, смолой оконопатили, обваляли во что ни