Валицкий посмотрел на часы. Была половина шестого, до его завтрашнего выступления оставались еще целые сутки, но ему показалось, что даже если б он имел в своем распоряжении неделю, все равно не придумал бы ничего столь важного, с чем можно было бы смело обратиться к сотням тысяч людей…
«Я просто окаменею, как только окажусь перед микрофоном!» – подумал Федор Васильевич. Он попытался представить, как это произойдет, и вспомнил, что в просторной передней есть большое зеркало. Валицкий взял из кабинета коптилку – расходовать остатки керосина на лампы, сохранившиеся от давних времен, было бы слишком расточительно – и направился в переднюю.
Когда коптилка была водружена на тумбочку, а сам Валицкий подошел к зеркалу, оно отразило его во весь рост – исхудавшее, осунувшееся лицо, поредевшую и пожелтевшую шевелюру, которая недавно еще была серебристо-белой, мешковатый ватник и заправленные в валенки бесформенные стеганые брюки. «Боже, как я опустился!» – с грустью подумал Федор Васильевич, но утешился тем, что многие из его коллег-ученых, которых ему приходится встречать в столовой, выглядят еще хуже.
Он сделал шаг назад, зачем-то вытянул вперед руку и негромко сказал:
– Товарищи! Я имею честь…
Тут же, почувствовав явную неуместность такого начала, Федор Васильевич откашлялся и уже громче произнес:
– Многоуважаемые ленинградцы! Ко мне обратились с просьбой…
Нет, это звучало еще хуже. С оттенком какого-то высокомерия или снисходительности. К нему обратились!.. Скажите на милость!..
Наконец Федор Васильевич отыскал подходящее слово:
– Сограждане!..
Но дальше этого дело не шло. Он не знал, о чем говорить дальше. Сказать, что был в ополчении? Но в ополчении побывали десятки тысяч ленинградцев, молодых и пожилых. И не только «побывали», а так и остались на передовой. Это известно в каждой ленинградской семье. Кого же он удивит, чье воображение поразит, сказав, что в течение короткого срока тоже был ополченцем?
Валицкий еще постоял у зеркала, время от времени взмахивая рукой и бормоча какие-то слова. Потом у него закружилась голова. Он прислонился к стене и, когда приступ слабости прошел, взяв коптилку, медленно поплелся обратно в кабинет.
Там он прежде всего повернул регулятор громкости в центре черной тарелки репродуктора с намерением в течение вечера внимательно прослушать все передачи. Чей-то разом усилившийся молодой голос загрохотал на всю квартиру:
– Я предупредил свое звено: внимание, мол, пятерка «мессеров» над нами! Потом вижу, один фриц от строя отвалился и прямо на меня! На таран, что ли, думаю, идет, нет, думаю, не пойдет, кишка тонка, а сам стараюсь ему в хвост зайти и в прицел его поймать. А он, стервятник, туда-сюда лавирует, норовит свалиться на меня сверху. Наконец я его все-таки поймал, дал по нему из пушки и вижу: задымил фашист, пошел камнем вниз. А за ним – и другой; того мои ребята сбили. Остальные же убрались подобру- поздорову. Вот, собственно, и все.
Молодой голос умолк.
«Как просто, как все просто!» – с горечью и восхищением подумал Валицкий. С горечью потому, что не мог, в отличие от этого летчика, рассказать ни об одном своем подвиге – их не было. А с восхищением оттого, что летчик так свободно, без какого-либо пафоса рассказал о воздушном бое, в котором ежесекундно рисковал жизнью.
Потом раздался голос диктора:
– Мы передавали выступление командира эскадрильи Ивана Семеновича Фролова. На боевом счету у лейтенанта Фролова восемь уничтоженных самолетов противника. А сейчас прослушайте новые стихи поэтессы Ольги Берггольц.
«Не то, все не то! – с отчаянием думал Валицкий. – Ни летчик, ни поэтесса не помогут мне, не подскажут, как и о чем должен говорить я…»
– Ленинградцы! – послышался из репродуктора низкий женский голос. – Я прочту вам стихи, которые написала не так давно. Они называются «Разговор с соседкой». Вот эти стихи…
И почти не меняющимся голосом, будто разговаривая с кем-то сидящим с ней рядом, она прочла первые строки:
– Дарья Власьевна, соседка по квартире, сядем, побеседуем вдвоем. Знаешь, – будем говорить о мире, о желанном мире, о своем. Вот мы прожили почти полгода, полтораста суток длится бой. Тяжелы страдания народа – наши, Дарья Власьевна, с тобой…
Сначала Валицкий слушал рассеянно. Он ждал призыва к борьбе, проклятий врагу. Был миг, когда у него мелькнула смутная надежда попытаться потом как-то перевести это в прозу, использовать в своем завтрашнем выступлении.
Но стихи были как будто совсем о другом. Да он и не воспринимал эти слова как стихи, зрительно они не воплощались в отделенные друг от друга строфы. Казалось, что эта поэтесса запросто подсела к молчаливой, погруженной в горькие раздумья женщине и хочет ободрить ее. Валицкий стал слушать внимательнее.
– Дарья Власьевна, – еще немного, день придет, – над нашей головой пролетит последняя тревога и последний прозвучит отбой…
Голос на минуту прервался, и Федору Васильевичу показалось, что поэтесса не в силах больше говорить, что видение далекого, еще неотчетливо представляемого, но светлого, как солнце, будущего встало перед него самой… Но через мгновение голос Ольги Берггольц зазвучал снова:
– И какой далекой, давней-давней нам с тобой покажется война в миг, когда толкнем рукою ставни, сдернем шторы черные с окна…
Валицкий поймал себя на мысли, что он так же вот сдернет с окон своего кабинета опостылевшую светомаскировку и увидит над заснеженным, оледенелым городом медленно встающее жаркое и веселое солнце…
А голос поэтессы звучал все громче, точно она почувствовала, что ей удалось овладеть душой и сердцем этой своей соседки, Дарьи Власьевны, и та уже с нетерпением ждет новых ободряющих слов…
– Будем свежий хлеб ломать руками, темно-золотистый и ржаной. Медленными, крупными глотками будем пить румяное вине… А тебе – да ведь тебе ж поставят памятник на площади большой. Нержавеющей, бессмертной сталью облик твой запечатлят простой… Дарья Власьевна, твоею силой будет вся земля обновлена. Этой силе имя есть – Россия. Стой же и мужайся, как она…
Возобновился стук метронома. Потом диктор объявил:
– Теперь, товарищи, мы повторяем утреннюю сводку Совинформбюро. В течение ночи наши войска вели бои с противником на всех фронтах. – Диктор сделал короткую паузу, как обычно отделяя основное сообщение от второстепенных, и продолжал: – Часть товарища Голубева, действующая на одном из участков Западного фронта, в ожесточенном бою с противником захватила восемь немецких танков, четыре орудия… Медицинская сестра товарищ Васютина вынесла с поля боя тридцать пять раненых с их оружием… Самоотверженно работают трудящиеся Горьковской области…
Как всегда вспыхнувшая в душе Валицкого надежда при словах «сводка Совинформбюро» быстро погасла. Но стихи поэтессы продолжали звучать в его ушах.
К сожалению, извлечь из них какой-нибудь урок для завтрашнего своего выступления Валицкий не мог. Они звучали слишком лично, слишком интимно, если это слово можно было применить к их теме.
Валицкий продолжал слушать радио. Снова выступали военные, потом рабочий с завода «Севкабель». Он рассказывал, как заводской коллектив выполнил какое-то важное задание ГКО, всячески избегая даже намека на то, в чем именно заключалось это задание.
Выступления военных тоже были полностью зашифрованы. Неизвестно, на каком участке фронта происходили бои, о которых они рассказывали, какую роль играют эти боя в главном деле – избавлении от блокады Ленинграда. Все это оставалось такой же тайной, как и задание ГКО, которое выполнил завод «Севкабель». И при всей несомненной искренности выступавших речи их походили одна на другую.
«А что с Москвой? – мысленно задал вопрос Валицкий. – Где там проходит сейчас граница между нашими и гитлеровскими войсками?»