Оба молчим. В третий раз бьют на башне часы.
– До завтра.
Он в отчаянии машет рукой.
– До завтра.
Я ушёл к себе в номер. В коридоре шум, пьяные голоса. Чахнет сирень. Я машинально рву увядшие листья. Я опять ищу цветочное счастье. А губы шепчут сами собою: «Лучше мёртвому льву, чем псу живому»
17 июля.
Генрих, взволнованный, говорит:
– Я сначала стоял у самых ворот… Минут десять стоял… Потом вижу: городовой заметил. Я пошёл по Воздвиженке… Вернулся. Постоял. Генерал-губернатора нет… Снова пошёл… Вот тут он, наверное, и проехал…
Он закрывает руками лицо:
– Какой позор… Какой стыд…
Он не спал всю ночь напролёт. Под глазами у него синяя тень и на щеках багровые пятна.
– Жорж, ведь вы верите мне?
– Верю.
Пауза. Я говорю:
– Слушайте, Генрих, зачем вы идёте в террор? Я бы на вашем месте работал в мирной работе.
– Я не могу.
– Почему?
– Ах, почему?… Нужен террор или нет? Ведь нужен… Вы знаете: нужен.
– Ну так что ж, что нужен?
– Так не могу же я не идти. Какое право имею я не идти?… Ведь нельзя же звать на террор, говорить о нём, желать его и самому не делать… Ведь нельзя же… Нельзя?
– Почему нельзя?
– Ax, почему?… Ну, я не знаю, может быть другие и могут… Я не могу… Он опять закрыл руками лицо, опять шепчет, будто во сне:
– Боже мой, Боже мой… Пауза.
– Жорж, скажите же прямо, верите вы мне или нет?
– Я сказал: я вам верю.
– И дадите мне ещё раз снаряд? Я молчу. Он медленно говорит: Нет, вы дадите… Я молчу.
– Ну тогда… Тогда… В его голосе страх. Я говорю:
– Успокойтесь, Генрих, вы получите ваш снаряд. И он шепчет:
– Спасибо. Дома я спрашиваю себя: зачем он в терроре? И чья в этом вина? Не моя ли?
18 июля.
Эрна жалуется. Она говорит:
– Когда же это всё кончится, Жорж?… Когда?..
– Что кончится, Эрна?
– Я не могу жить убийством. Я не могу… Надо кончить. Да, поскорее кончить…
Мы сидим вчетвером в кабинете, в грязном трактире. Мутные зеркала изрезаны именами, у окна расстроенное пианино. За тонкой перегородкой кто-то играет «матчиш». Жарко, но Эрна кутается в платок. Фёдор пьёт пиво. Ваня положил бледные руки на стол и на руки голову. Все молчат. Наконец Фёдор сплёвывает на пол и говорит:
– Поспешишь – людей насмешишь… Вишь, дьявол-Генрих: из-за него теперь остановка.
Ваня подымает глаза:
– Фёдор, не стыдно тебе? Зачем?… Не виноват Генрих ни в чём. Мы все виноваты.
– Ну уж и все… А по мне, – назвался груздем, полезай в кузов…
Пауза. Эрна шёпотом говорит:
– Ах, Господи… Да не всё ли равно, кто прав и кто виноват… Главное кончить скорее… Я не могу. Не могу.
Ваня нежно целует ей руку.
– Эрна, милая, вам тяжело… А Генриху? А ему?
За стеной не умолкает «матчиш». Пьяный голос поёт куплеты.
– Ах, Ваня, что Генрих? Я жить не могу…
И Эрна плачет навзрыд. Фёдор нахмурился. Ваня умолк. А мне странно: к чему отчаяние и зачем утешение?
20 июля.
Я лежу с закрытыми глазами. В растворённое окно шумит улица, тяжело вздыхает каменный город. В полусне мне чудится: Эрна готовит снаряды.
Вот она заперла двери на ключ, глухо щёлкнул замок. Она медленно подходит к столу, медленно зажигает огонь. На чугунной доске светло-серая пыль: гремучая ртуть. Тонкие, синие язычки – змеиные жала – лижут железо. Сушится взрывчатый порошок. Треща поблёскивают крупинки. По стеклу ходит свинцовый грузик. Этот грузик разобьёт стеклянную трубку. Тогда будет взрыв.
Один мой товарищ уже погиб на такой работе. В комнате нашли его труп, клочки его трупа: разбрызганный мозг, окровавленную грудь, разорванные ноги и руки. Навалили всё это на телегу и повезли в участок. Эрна рискует тем же.
Ну, а если её в самом деле взорвёт? Если вместо льняных волос и голубых удивлённых глаз, будет красное мясо?… Тогда Ваня приготовит снаряды. Он тоже химик. Он сумеет исполнить эту работу.
Я открываю глаза. Солнечный летний луч пробился сквозь занавеску, блестит на полу. Я забываюсь опять. И опять те же мысли. Почему Генрих не бросил бомбы? Да, почему?… Генрих – не трус. Но ошибка хуже, чем страх. Или это случайность? Его величество случай?
Всё равно. Всё – всё равно. Пусть моя вина в том, что Генрих в терроре. Пусть его вина в том, что генерал-губернатор жив. Пусть Эрну взорвёт. Пусть повесят Ваню и Фёдора. Генерал-губернатор всё-таки будет убит. Я так хочу. Я встаю. Внизу на площади, под окном, копошатся люди – чёрные муравьи. Каждый занят своей заботой, мелкой злобой дня. Я презираю их. И не прав ли, в сущности, Фёдор: «Бомбой бы их всех, безусловно».
21 июля.
Я был сегодня случайно около дома Елены. Тяжёлый и грязный, он угрюмо смотрит на площадь. Я