— Вот он, порабощенный Сенат, в коем, по словам Тацита, молчать тяжко, а говорить бедственно… Господа Сенат, неужто затворены уста ваши? Ежели Кабинет виной тому, что Сенат придавлен, то, значит, власть Кабинета надобно совокупить с властью Сената и коллегий, — совместная, глядишь, и породится истина!
Честолюбив и надменен, гордец Волынский умел, однако, ради блага отечества поступиться долею своей власти. Остерман же — никогда! И сейчас, прослышав о замыслах Волынского, он предупредил его тагхонечко:
— Того бы делать не нужно.
— А тебе, граф, — отвечал Волынский, — и жена совсем не нужна! Как посмотрю на тебя иной раз, так думаю: чего ты с ней по ночам делаешь? Зато вот нам, радеющим до нужд разных, много еще чего надобно… Мы, русские, так и знай, до всего жадные!
И рукою властной начал Волынский проводить совместные заседания Кабинета, Сената и коллегий (всех за один стол рассадил). Коллегиальность — смерть для Остермана и всех бюрократов! Остерману легко было в одиночку справляться с лодырем Черкасским; пожалуй, поднатужась, смял бы он и Волынского. Но когда противу него вставала плотная, крикливая стенка русских сенаторов и президентов коллежских, он… поплакивал.
— Но я еще не все сказал! — торжествовал Волынский. — От Петра Первого образован в защиту правосудия надзор прокурорский за деяниями власть имущих.
Где он теперь? Не вижу надзора за грехами нашими. Почему, по смерти Ягужинского и Анисима Маслова, никто даже рта не раскрыл, чтобы замену им приискали?
Волынский чуть ли не за волосы потащил Сенат из затишья болотного, ибо сенаторы «неблагочинно сидят, и когда читают дела, имеют между собою партикулярные разговоры и при том крики и шумы чинят… Також в Сенат приезжают поздно и не дела делают, но едят сухие снитки, кренделей и рябчиков…»
— Порядок надобен, — говорил он императрице. — А такоже нужен обер-прокурор Сенату наичестнейший. Слышал я, матушка, что желаешь ты Соймонова генерал-полицмейстером сделать. Разве можно такого человека, каков адмирал, на разбой бросать? Вот из него как раз прокурор хорош получится…
Соймонов заступил пост обер-прокурора. Ученый знаток отечества и экономики, суровый страж законности, Федор Иванович оказался на своем месте. И каждый, в ком билось русское сердце, мог лишь приветствовать небывалый взлет карьеры Артемия Волынского и Федора Соймонова…
Средь важных дел не оставлял Волынский и забот об охране русской природы — ее лесов и угодий дедовских, пастбищ и гор, жалел зверье, птицу и рыбу. Самоучка, до всего опытом доходящий, Артемий Петрович очень много сделал, чтобы сберечь уничтожаемое от людей бессовестных. Ему хотелось: пусть все цветет, живет и множится на пользу потомству… Таков уж он был, сложное дитя века своего! Бабу волосатую вроде за зверя дикого считал, в заточении содержа ее, а человека желал со зверями сдружить… Карьерист не станет о птахах да зайцах сердцем болеть, — только гражданин и патриот способен страдать за природу родины!
Но…
В самый разгар карьеры своей кабинет-министр вдруг неожиданно замер. Что такое? Перед ним обнаружился загадочный простор. Никто тебя не толкает, никто не сдерживает. Двери, ведущие к царице, вдруг оказались перед Волынским открытыми.
Еще раз он осмотрелся вокруг себя в удивлении, словно не веря в чудо, — нет, Остермана нигде не было…
Виват, виват, виват!
Вот на этом-то он и попался, будучи не в силах разгадать подлейшей стратагемы Остермана.
Остерман не уступил — он лишь временно отступил.
Он забрался в свою нору и там вынашивал месть, лелея ее и нежа. Остерман терпеливо выжидал случая к мести, — так заядлый пьяница мечтает о празднике, чтобы напиться во искупление тяжких дней вынужденной трезвости… Пропуская Волынского впереди себя, Остерман словно подзадоривал его двигаться и дальше:
«Я не стану более тебя сдерживатьстремись!» Это был коварный преднамеренный расчет. Много позже историки проделали научный анализ обстановки, в какую попал тогда Волынский; их вывод был страшен! Остерман оказался гениален в своей интриге… По сути дела, он ведь ничего не сделал. Он только отошел с дороги Волынского, не мешая ему приближаться к престолу. Остерман знал, что возле престола, охраняя его, Волынского будет поджидать Бирон! И если герцог хотел раздавить Остермана руками Волынского, то Остерман придумал новый вариант схватки: пусть сам герцог Бирон раздавит Волынского… Остерман напоминал сейчас опытного хищника, который заманивает охотника в первобытную чашу, чтобы там, в родимом для него буреломе, где не светит солнце, вцепиться в охотника мертвой хваткой.
Волынский этой интриги не разгадал!
Двери в покои императрицы были растворены перед ним настежь, и он широко шагнул в них, еще не ведая, что за ними клубилась туманами черная пропасть гибели…
…Так и пишутся самые скучные страницы русской истории.
Глава 14
Вся зима 1738 года прошла у России в готовлении к походам. Армия окрепла и возмужала в баталиях — училась побеждать! В эту кампанию цзль была ясная: победой убедительной внушить страх противнику, чтобы впредь ни Турция, ни Австрия, ни Франция не сомневались в справедливости русских требований. Что бы ни говорила Европа, но России в Крыму быть, на море Черном ей плавать! Последним санным путем фельдмаршалы разъехались по своим армиям: Миниху — идти на Бендеры, Ласси — брать Крым снова…
Весна была скорая, и санный путь развезло. Генеральный штаб-доктор армии русской ученый грек Павел Захарович Кондоиди, еще до Киева не добрался, как пришлось ему из санок в коляску пересесть. На окраине Чернигова зашел врач во двор постоялый, а там солдаты щи с солониной ели, у каждого был закушен в руке крендель анисовый. А на лавке врастяжку лежал солдат под тряпьем.
— Цто с ним? — спросил Кондоиди. — Уз не цумка ли?
— Да нет, от чумы бог покеда миловал. Пытаный он! Замучали его палачи-прохвосты, вот и валяется где придется…
— Ignavia est jacere, — сказал солдат, поднимаясь с лавки, — dum possis surgere. Mens agitat molen< Малодушие лежать, когда можешь подняться. Ум двигает массу (иначе: мысль приводит материю в движение).>.
— Я слысу латынь? — поразился Кондоиди.
Солдат поведал о себе доктору — Зовут меня Емельяном Семеновым, был я секретарем и чтецом при знатной библиотеке князя Дмитрия Голицына, я пытан по указу царскому за то, что знал многое из того, чего простолюдству знать нельзя. Ныне же при армии состоять обязан, где мне бывать до скончания веку в чинах самых высоких — чинах солдатских!
Фельдшеров в армии не хватало, любого чуточку грамотного в полковые цирюльники производили. Эти вот цирюльники, бывало, ноги инвалидам пилили, полагаясь на волю божию, даже гвоздем в ранах ковырялись, пули извлекая… Семенов с усмешкою битого сатира признался Кондоиди, что, кроме «Салернских правил», ничего из медицины не знает.
— Ведаю еще, что гений Везалия обвинен был церковью в еретичестве, ибо доказывал одинаковое число ребер у мужика и бабы… Но ведь Библия учит, что Ева из ребра Адамова сотворена бысть. Уж не значит ли сие, что у мужа одним ребром меньше, нежели у жены евонной?
Кондоиди отворил походную аптеку, где лежали штанглазы порцеленовые с лекарствами; велел названия их прочесть, и Емельян прочел их внятно, потом лопатку фарфоровую в руки взял.
— Этим шпателем, — сказал, — мази кладут на раны.