бронзовым бюстом с лавровым венком на голове. Подперши левой рукой вдохновенное чело, я писал стихи, посвященные отцу, авторучкой с насосиком, такие тогда считались последним словом техники, — такая была у нашего инспектора. Стихотворение мое будет сонетом, в нем я представлю Жозефа во всей его славе: сперва — чемпионом по игре в шары, затем — метким стрелком, сразившим королевских куропаток, и наконец — учителем, окруженным благодарными учениками. Сонет должен был заканчиваться стихами, блистательно перефразирующими Франсуа Фабье:
Я не забуду никогда, что я тебе обязан жизнью, Что вечное мое перо — дитя стального твоего пера.
На другое утро, на первом же уроке, я посвятил Ланьо в свой замысел. Он поздравил меня с моим открытием и сказал, что нисколько не удивлен, потому что я и правда смахиваю на поэта. Впрочем, добавил Ланьо, он знает еще одного поэта. У того поэта есть на Римской улице писчебумажный магазин, где продаются газеты, и он лично написал те самые стихи, которые напечатаны на почтовых открытках, продающихся в его лавке. Но я ему заметил, что в этих стишках никогда не бывает больше четырех строк и что это — так себе, погремушки, а не настоящие стихотворения.
Стало быть, поэт. Но в каком духе? Как Виктор Гюго? Нет, пока еще. Тогда как Альфред де Мюссе? Нет, уж очень он был несчастный. А Лафонтен? Нет. Это поэт для детей. В конце концов я решил никому не подражать, а быть покорным вдохновению и написать целый том — по крайней мере страниц в пятьдесят, который будет называться так:
«КНИГА ПРИРОДЫ».
Вот я и начал творить свое первое поэтическое произведение на уроке латинского, покамест четвертая когорта пятого легиона шлепала по болотам. Сначала я дал стихотворению заголовок: «Меланхолия», потому что мне нравилось это слово — оно было какое-то переливчатое.
Однако вдохновение ослушалось заголовка, и я, наперекор себе, написал «Песнь сверчка» (вот оно каково, вдохновение!).
В десять часов, как раз тогда, когда Цезарь допрашивал Эпоредорикса, я кончил первую строфу.
Во время занятий с десяти до двенадцати я управился со второй, и после долгих размышлений, бормоча и гримасничая, что произвело сильное впечатление на Ланьо, я вдруг, одним махом, написал третью строфу.
Наконец, на перемене в четыре часа я согласился после долгих упрашиваний впервые публично прочитать свое творение; попросту говоря, я сел между Ланьо и Нельпсом на скамью во внутреннем дворике и вполголоса прочитал «Песнь сверчка».
Не будь моей старушки тети Мари, это стихотворение погибло бы целиком. Всю свою жизнь тетя Мари собирала открытки («Привет из Сен-Мало», «На добрую память о Тулоне»), квитанции за газ, предупреждения фининспектора, письма — словом, ворох бумажек, которые она называла: «Мои документы». Среди этих документов и нашел я случайно две строфы своего стихотворения. Вот они:
Здесь, увы, страница разорвана, и третья строфа — моя любимая — пропала, но я еще помню, о чем там говорилось.
Жена сверчка приревновала его к «подруге неземной» и подкралась к нему, прячась под травами. Но маленький певец ее заметил:
Итак, первые две строчки заключительной строфы потеряны навеки…
Что ж! Мы располагаем не всей «Поэтикой» Аристотеля, а всего лишь ее половиной; из тридцати комедий Менандра, самого прославленного греческого поэта, нам досталось не более десятка стихов… Если время, которое пожирает все сущее, пощадило хоть первые мои строфы, стало быть, оно благоволит мне.
Когда я кончил читать, ошеломленный Ланьо вскричал:
— Вот здорово! Вот здорово! Я дам это прочитать маме. Вот здорово!
Еще больше изумил я Нельпса, от удивления он перешел к недоверию. Он засмеялся и напрямик спросил: