часть речи, Бернье отвлек меня от этого приятного сообщения, тихонько прикоснувшись к моему локтю. Он подмигнул, вынул из нагрудного кармана какую-то серебряную трубочку и отвинтил ее колпачок. Затем покрутил металлическую шайбу на другом конце трубочки, и оттуда медленно выплыло золоченое перо.

— Из чистого золота! — прошептал он. — На нем проба! Такая роскошь показалась мне возмутительной нелепостью,

и я холодно спросил:

— Этим можно писать?

Он снова подмигнул и ответил:

— Гляди!

Не обмакивая перо в чернила, он написал свое имя тут же у меня на глазах.

Я было подумал, что это какой-нибудь особенный карандаш. Но Бернье тотчас меня разубедил. Этот приборчик писал синими чернилами, которые находились внутри трубочки и сами поступали по ней к золотому перу!

Вот когда я горько задумался над тем, как несправедливо распределены богатства между людьми — ведь у Бернье был куриный почерк, — и что-то гадкое ужалило меня в сердце.

Он объяснил мне, что приборчик называется «вечным пером» и привезен папой Бернье из Англии; писать пером можно целую неделю; когда же чернила кончатся, их можно накачать с помощью поршня!

Бернье захотелось показать мне, как работает поршень, но он еще не постиг английскую механику, и дело кончилось тем, что из ручки фонтаном брызнули несмываемые чернила на его великолепную новую тетрадь.

Я испытывал живейшее удовольствие и мигом простил ему обладание этой диковинкой, раз он ни в жизнь не научится ею пользоваться.

Самое противное в экстернах было то, что они легко распускали нюни; случалось им и жаловаться начальству, и доносить на товарища, который невинно пошутил: например, ловко подставил ножку или угодил бумажным шариком (конечно, пропитанным чернилами), пущенным из духовой трубки, прямо в страницу чьей-нибудь образцовой тетради по чистописанию. К тому же они не всегда понимали наш жаргон, мужественная грубость его была выше их разумения. А мы, зная их неспособность выражаться по- мужски, смотрели на них с жалостливой улыбкой. Когда я говорю «мы», я имею в виду всех, кто учился в интернате.

Нашей общей родиной была классная, в которой каждый день безраздельно царил Пейр («Что ж так долго, господа, что ж так долго!»). Там мы каждый вечер оставляли свои блузы на вешалке под запертыми шкафчиками, где хранились наши вещи, а порой и наши тайны. Берлодье попробовал держать там свою питомицу — белую мышь; через неделю она протянула лапки, успев, правда, съесть четыре картонных билетика с хорошими отметками [72]-все школярское богатство Берлодье, которым он особенно дорожил, потому что получил эти билетики, бессовестно списав из «Эха моды» описание захода солнца.

Состав учеников, готовивших задания в классной, не менялся, не менялся он и на уроках. Мы ежедневно проводили вместе семь часов за партой и во дворе, но особенную близость создавала общая столовая; экстерны казались нам чужаками, потому что мы никогда не сидели с ними за обеденным столом.

К концу четверти я свыкся с лицеем и чувствовал себя как дома в классной, где я всегда с удовольствием занимал свое место среди своего племени.

Весь этот год в шестом классе я провел бок о бок с Ланьо на последней парте, и, чтобы открыть мой шкафчик, мне нужно было только привстать.

Сначала впереди нас на парте рядом с Сикаром сидел Берлодье. Это было настоящее бедствие, потому что он постоянно привлекал внимание Пейра, всячески нарушая тишину: кашлял, отхаркивался, сморкался, словно в трубу трубил, рыгал; но не это причиняло нам самые большие неприятности. Берлодье был хитер и изворотлив. Он сидел, низко опустив голову, и Пейр не знал, откуда доносятся эти отвратительные звуки. Ему не удавалось поймать Берлодье на месте преступления, так что черные подозрения падали на наш угол.

К счастью, через месяц громозвучному Берлодье пришла на ум одна злосчастная идея.

Он принес в лицей крохотный музыкальный инструмент — металлическую пластинку с дырочкой посредине, на которую была натянута тонкая резиновая пленка. Положив пластинку под язык, можно было, держа рот почти закрытым, извлекать из этой свистульки звуки, чарующие музыкальностью, и окружающие не догадывались, кто их виновник.

Должно быть, Берлодье потренировался дома, потому что на уроке рисования он дебютировал как виртуоз. Ему не грозила серьезная опасность: Растрепа был глух. Музыкант минут двадцать свистел гаммы — просто чтобы разыграться, — когда же увидел, что риска в этой игре нет, утратил к ней интерес.

На уроке латыни сольный номер Берлодье продолжался всего секунд пять. Сократ выгнал Закариаса, но Закариас, хоть и был возмущен, держал себя как настоящий товарищ: он не выдал виновного и, подняв глаза к небу, благородно вышел за дверь. А бессовестный Берлодье прекратил свой маленький концерт, и полная тишина, наступившая после расправы с Закариасом, служила уликой против невинного.

На уроке английского сами боги подали знак музыканту; Тиэйч начал с того, что написал на доске:

«The little bird is singing in the tree».

Учитель переводил слово за словом:

— «Маленькая птичка поет на дереве».

Берлодье немедленно подтвердил это сообщение продолжительной трелью. Наш добряк учитель, очарованный сладкими звуками, подошел к окну и распахнул его настежь, стараясь разглядеть в листве щебетунью, которая так изумительно кстати подала голос.

Он, наверное, увидел воробья и, показав пальцем на пожелтевшие осенние листья, произнес по- английски:

— Вот та птичка, что поет на дереве!

Берлодье, склонив голову над тетрадью, каллиграфически записал эту фразу, сопроводив ее прелестной руладой и вызвав взрыв смеха. Тиэйч, пораженный тем, что слышит сейчас птичье пение за своей спиной, быстро обернулся и оглядел скамьи. Он увидел тридцать физиономий, выражавших почтительное внимание, а Берлодье, держа вставочку в руке, поднял на него глаза — в них светилась сама невинность.

Тиэйч затворил окно и, не спуская с нас взора, медленно двинулся к кафедре. Но едва он повернул к нам спину, собираясь занять свое место, как птичка весело его окликнула:

— Тиэйч! Тиэйч!

Тиэйч сделал поворот кругом и окинул нас взглядом, в котором сверкнула угроза.

— Какой дурак свищет здесь птицей? Гробовое молчание.

— Хорошо, — сурово сказал он. — Я вижу, что с искусством этой птицы сравнится лишь ее трусость. Я сказал: трусость.

Брезгливо скривившись, он повторил это слово. Но в закоренелом преступнике Берлодье оно не вызвало никаких чувств, ничего, кроме неудержимого смеха, который он ловко скрыл, притворившись, будто чихает. Заряд Тиэйча пропал даром

После двенадцати, во время урока математики, Петунья показывал нам на классной доске свой фокус — примеры на приведение дробей к общему знаменателю; фокус этот ему неизменно удавался. Вскоре математик обнаружил, что каждая его победа отмечается негромкой соловьиной трелью. Петунью долго мучило любопытство, пока он не увидел в третьем ряду юного Берне. Экстерн этот был совершеннейший пай-мальчик, но когда он писал, губы его сами собой складывались в трубочку; издали могло показаться, что он свистит. Показалось это и Петунье. Он поздравил Берне с «ценным для общества талантом» и отправил в угол подле печки, обещав вдобавок оставить в классе после уроков. Берлодье испугался было, что экстерн его выдаст. Но Берне, отличавшийся необычайной робостью, не посмел ничего

Вы читаете ДЕТСТВО МАРСЕЛЯ
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату