себе под нос, я «проверял» свои познания на глазах у товарищей. Они не смели приблизиться к Мыслителю; если же какой-нибудь смельчак со мной заговаривал, я притворялся, будто сошел с высот Науки, и окидывал дерзкого взглядом, полным горестного изумления, а мои «болельщики» шепотом его журили.
Комедия, которую я разыгрывал, вживаясь в нее как актер, имела и свою полезную сторону: так порой комедиант, играя героя, становится героем подлинным. Мои успехи в науках изумляли учителей, и в день экзамена, явившись в отложном воротничке, и галстучке, бледный, с прилизанными волосами, я с честью постоял за себя.
Директор моей школы, имевший знакомых среди членов жюри конкурса, сообщил нам, что мое сочинение «было всеми отмечено», что диктовку я написал на «отлично», а почерк мой получил хорошую оценку.
К несчастью, я не решил вторую задачу по арифметике. Правда, условие ее было составлено так замысловато, что из двухсот претендентов на стипендию понял и решил задачу только некий Олива, который и занял первое место; я занял второе.
Меня не бранили, но все были разочарованы; а затем все пришли в негодование, когда мой школьный директор, стоя во дворе среди преподавателей, прочитал вслух роковое условие. Он сказал — да, сказал в моем присутствии! — что при беглом чтении он и сам ничего не понимает в этой задаче.
Однако всеобщее негодование улеглось, когда стало известно, что Олива не был коварным чужаком — он тоже учился в начальной школе по соседству, на улице Лоди; весть о том, что оба победителя, занявшие первые места, «свои ребята», обратили мою неудачу в успех.
Ну, а я — я был глубоко разочарован и подло старался развенчать грозного соперника, уверяя, что мальчик, умеющий так ловко расправляться со сплавами, может быть только сыном фальшивомонетчика.
Мой романтический домысел, вдохновленный местью, нашел в Поле братский и радостный отклик, и я решил распространить свою выдумку у себя в школе; я так бы и сделал, но забыл об этом и думать, вдруг ослепленный мыслью — как слепит свет при выходе из туннеля, — что мы на пороге летних каникул!
И тогда Олива, пресловутое условие задачи, директор, преподаватели средних школ — все исчезло бесследно. Я вновь стал смеяться и мечтать. И, трепеща от радости и нетерпения, ждал отъезда.
Наконец наступил день 30 июля — канун торжественного события.
Я очень старался уснуть, но сон, так искусно вычеркивающий из нашей жизни бесполезные часы, бежал от меня; правда, я умудрился провести и эти бессонные часы с пользой: я заранее переживал отдельные эпизоды блистательной эпопеи, которая должна была начаться завтра. Я не сомневался, что в этом году все будет еще прекрасней, чем в прошлом, — ведь я стал старше, сильнее, узнал тайны холмогорья, — и меня охватывала нежность при мысли, что мой дорогой Лили, как и я, не спит сейчас.
Наутро мы занялись уборкой дома — ведь мы уезжали на целых два месяца, — и меня послали к москательщику за нафталином (шарики эти вечно попадаются под руку в карманах с наступлением первых холодов).
Затем мы в последний раз осмотрели наш багаж. Мать укладывалась несколько дней, словно предстоял переезд на другую квартиру. Она не раз говорила, что без Франсуа и его мула не обойтись; сначала отец отмалчивался, но затем открыл нам правду: наши финансы пошатнулись из-за покупки различных вещей, которые должны были украсить наш отдых, и сейчас расход в четыре франка грозил вывести из равновесия семейный бюджет.
— К тому же, — сказал отец, — теперь нас четверо носильщиков, потому что Поль уже поднимает не меньше трех кило…
— Четыре! — поправил его Поль, вспыхнув от гордости.
— А я могу поднять не меньше десяти, — поспешил сказать я.
— Но, Жозеф, — взмолилась мама, — посмотри сам! Посмотри на эти свертки, тюки, чемоданы! Разве ты их не видел? Не видишь сам, что ли?
А Жозеф, зажмурившись и протягивая руки навстречу манящей мечте, сладчайшим голосом запел:
Наскоро позавтракав, мы так искусно распределили нашу поклажу по весу и объему, что могли пуститься в дальний путь ничего не оставив дома.
Я повесил на каждое плечо по сумке; в одной лежали бруски мыла, в другой — консервы и разные колбасы. Под мышкой я нес два тщательно перевязанных узла с одеялами, простынями, наволочками, полотенцами. В эти мягкие вещи мама упаковала бьющиеся предметы: в левый узел — два ламповых стекла и маленькую гипсовую танцовщицу, совсем обнаженную, с поднятой ножкой; а в правый узел — гигантскую солонку из венецианского стекла (купленную за 1 франк 50 сантимов у нашего друга старьевщика), пузатый будильник (2 франка 50 сантимов), который мощным звоном должен был звать к охотничьей заутрене. Его забыли остановить, и он громко тикал под одеялами, как будто гвозди пересыпались. А в карманах моих были спички, пакетики с перцем, мускатным орехом и гвоздикой, нитки, иголки, пуговицы, шнурки для ботинок и вдобавок еще две чернильницы, запечатанные воском.
Поль надел на спину старый ранец, набитый пачками сахара. К ранцу привязали подушку, завернутую в шаль, так что головы Поля сзади совсем не было видно.
В левой руке он держал нетяжелую, но объемистую сетку с пакетиками вербены, липового цвета, ромашки и шалфея. Правой рукой он тащил на буксире сестренку, которая прижимала к груди куклу.
Мама взялась нести два фибровых чемодана с «фамильным серебром» (из луженого железа) и фаянсовыми тарелками. Это было слишком тяжело для нее, и я решил вмешаться: потихоньку рассовал по карманам половину вилок, запихнул ложки в ранец Поля, а шесть тарелок — к себе в сумки. Мама ничего не заметила.
Набитый до отказа рюкзак со вздувшимися карманами весил, наверно, больше меня. Сначала мы втащили его на стол. Затем отец подошел к столу и стал к нему спиной. Папины бока заметно округлились, на поясе у него висело множество мешочков, откуда торчали рукоятки инструментов, горлышки бутылок, хвостики лука-порея. Отец опустился сперва на одно, потом на оба колена.
Тогда мы взвалили ему на плечи этот неимоверный рюкзак. Поль, раскрыв рот, стиснув кулаки и сжавшись в комочек, наблюдал за ужасной процедурой, которая явно грозила жизни его папы.
Но папа Жозеф остался невредим: мы услышали, как он затягивает кожаные ремни, и вот рюкзак медленно начал подниматься. В мертвой тишине хрустнуло одно, затем другое колено, и могучий Жозеф встал на ноги.
Он глубоко вздохнул раза два-три, повел плечами, чтобы удобнее легли ремни, заходил по столовой.
— Вот и чудесно, — просто сказал он. Затем без малейшего колебания ухватил два огромных чемодана. Они были до того туго набиты, что их пришлось обвязать сложенной втрое веревкой. Руки отца так оттягивала ноша, что они стали как будто длиннее; воспользовавшись этим, он ловко сунул под мышку охотничье ружье в облезлом картонном футляре и морскую подзорную трубу, которая, вероятно, пострадала