Когда же в щелку заглянул я, то ничего не увидел. Но картина, описанная братом, с такой точностью воспроизводила иллюстрации Вальверана (кому, как не ему, все знать!), что я и впрямь почувствовал застоявшийся запах жаркого и меня смутил этот необъяснимый и странный аромат холодного дыма.
У третьего замка, принадлежавшего нотариусу, нас ждал другой сюрприз, новое волнующее приключение.
Как— то раз, когда мы неторопливо проходили через просвет в живой изгороди, мы в ужасе услышали громкий голос:
— Эй вы там, куда идете?
Навстречу нам бежал крестьянин лет сорока, потрясая вилами. У него были большие черные усы, топорщившиеся, как у кошки, и кудлатая нечесаная грива.
Отец, взволнованный не меньше нас, притворился, будто его не видит, и что-то отмечал в своей спасительной записной книжке. Но усач был явно взбешен и мчался прямо на нас. Мамина рука задрожала в моей, испуганный Поль юркнул в кусты.
И вдруг кудлатый разбойник остановился в нескольких шагах от нас, поднял вилы зубьями вверх и со всей силы воткнул рукоять в землю. Яростно размахивая руками и мотая головой, он подошел к отцу. Затем произнес следующую красочную речь:
— Нечего дрейфить! На нас смотрят хозяева. Сидят у окошка на втором этаже. Надеюсь, старик скоро окочурится. Правда, с полгодика он еще протянет.
Тут усач подбоченился и, выпятив грудь, двинулся на отступавшего перед ним папу, продолжал скороговоркой:
— Когда увидите, что окна на втором этаже открыты, не ходите берегом, ходите низом, с другой стороны, вдоль томатных грядок. Давайте вашу книжку, он хочет, чтобы я потребовал у вас документы и записал ваше имя и адрес.
Он выхватил записную книжку у отца, который, впрочем не без тревоги, хотел было отрекомендоваться:
— Меня зовут…
— Вас зовут Виктор Эсменар. Адрес: улица Республики, дом номер восемьдесят два. А теперь — бегом, да поживее, тогда получится, как надо!
И он со свирепым видом указал нам пальцем на калитку, на путь к свободе. Мы пустились наутек, а он, сложив рупором ладони, орал:
— И чтоб это больше не повторялось, не то стрелять буду! Оказавшись в безопасности, по другую сторону ограды, мы сделали привал, чтобы вволю порадоваться и похохотать. Отец снял очки, вытер со лба пот и в назидание нам сказал:
— Да, таков народ. Все его недостатки проистекают только от невежества. Но сердце у него доброе, и он великодушен, как дитя.
Мы с Полем плясали на солнцепеке и пели, точно веселые бесенята:
— Скоро окочурится! Скоро окочурится!
С тех пор всякий раз, когда мы проходили по этой земле, крестьянин с вилами, которого звали Доминик, оказывал нам самый радушный прием.
Теперь мы шли не берегом, а ниже, по краю поля, и всегда заставали Доминика за работой: он копался в винограднике, а иногда окучивал картошку или подвязывал помидоры.
Подмигивая с заговорщицким видом, отец говорил:
— Семейство Эсменар приветствует вас!
Доминик тоже подмигивал и долго хохотал над отцовской шуткой, неизменно повторяющейся каждую неделю. Нахохотавшись, он кричал:
— Привет Виктору Эсменару!
И отец тоже смеялся, и вся наша семья разражалась радостными криками. Мама преподносила Доминику пачку трубочного табака, и он без стеснения принимал этот смертоносный дар. А Поль спрашивал:
— Он уже окочурился?
— Пока нет, — отвечал Доминик. — Но теперь уже скоро. Он в Виши, на курорте, и пьет одну минеральную воду. А вот там, под смоквой, припасена для вас корзиночка со сливами… Не забудьте только вернуть корзинку…
Иной раз в корзинке оказывались помидоры или лук, и мы шли дальше, шагая гуськом по траве и наступая на бегущие перед нами тени, удлиненные закатом.
Но впереди еще был замок с пьяницей сторожем и больным догом.
Мы подходили к запертой двери в стене и замирали. Отец прикладывался глазом к замочной скважине и смотрел долго-долго; затем, вынув из кармана масленку от швейной машины, накапывал в дверной замок немного масла. Наконец он бесшумно вставлял ключ, медленно его поворачивал и осторожно, будто она хочет взорваться, толкал дверь. Просунув голову в щель, он долго прислушивался, оглядывая запретную землю, и лишь после этого переступал порог. Мы молча следовали за ним, а он тихо- тихо затворял дверь. Самое трудное еще предстояло.
Правда, мы никого не встречали, но мысль о страшном больном доге преследовала нас постоянно.
Я думал: «Он, наверно, бешеный, — какие же еще болезни бывают у собак?» А Поль говорил: «Мне-то не страшно. Глянь-ка!»
И он показывал горсть сахара, которым собирался отвлечь внимание страшилища, пока папа будет душить сторожа. Говорил он об этом очень уверенно, но ходил почему-то на цыпочках. А мама иногда останавливалась, хватаясь за сердце, бледная, сразу осунувшаяся. Отец, стараясь казаться веселым и нас подбодрить, тихо ее урезонивал:
— Огюстина, это же смешно! Ты умираешь со страху, а ведь ты даже не знаешь, что это за человек.
— Я знаю, какая про него идет молва!
— Молва не всегда бывает справедлива.
— Полковник как-то сказал про него: «Старик совсем оскотинился».
— И наверно даже оскотинился, ведь этот жалкий человек пьет. Но старый пьяница редко бывает злым. А потом, если тебе угодно знать, по-моему, он уже не раз нас видел и молчит просто потому, что ему на все наплевать. Его хозяев никогда нет дома, и мы не причиняем им никакого ущерба. Чего ради он станет гнаться за нами, когда нога у него не сгибается, а собака больная?
— Боюсь, — отвечала мать. — Может, это глупо, а я боюсь.
— Ну так вот, если ты не перестанешь ребячиться, я войду в замок и попрошу у сторожа разрешения, и дело с концом.
— Нет-нет, Жозеф! Умоляю тебя, не надо! Это сейчас пройдет. Это у меня от нервов, просто от нервов… Сейчас пройдет…
Я смотрел на нее: белая как мел, она стояла, забившись в кусты шиповника, не чувствуя его острых игл. Через минуту, глубоко вздохнув, она с улыбкой говорила:
— Вот и отошло от сердца! Идем же!
Мы шагали дальше, и все сходило как нельзя лучше.
Июнь был для меня месяцем без воскресений; казалось, он тянется меж двух высоких стен, словно длинный тюремный коридор, замыкаясь где-то вдалеке массивной железной дверью, которая открывает доступ к стипендии.
Это был месяц «генеральной проверки», которой я занимался с увлечением, но вовсе не из любви к науке, а из тщеславного желания занять первое место и защитить честь своей школы на улице Шартрё.
Движимый тщеславием, я очень быстро превратился в кривляку. На переменах я в одиночестве ходил взад и вперед вдоль стены школьного двора. С важным видом и блуждающим взором, бормоча что-то